Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше - Валерий Есенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, любой другой давно бы сбежал и благополучно продал ружья армии эмигрантов, которая жаждет их получить, но только не Пьер Огюстен. Во-первых, он патриот, интересы Франции всегда были для него превыше всего. Во-вторых, у него характер такой: чем больше препятствий, тем сильнее желание их одолеть. Тридцатого мая он обрушивает на военного министра послание:
«Если бы я мог молчать ещё хоть день, не подвергая себя опасности, я не стал бы докучать Вам тем делом о шестидесяти тысячах ружей, задержанных в Голландии, подлинный смысл которого мне так и не удалось довести до Вас. Вас обманывают, мсье, если заставляют думать, что этим делом можно пренебречь, ничем не рискуя, поскольку это якобы мое частное дело!
Это дело до такой степени постороннее мне, что если я и продолжаю заниматься им, мсье, то только из-за жертв, мной уже принесенных, а также из любви к отечеству, которая одна только на них меня и подвигла. Это дело истинно национальное. Именно так я гляжу на него. Именно поэтому, не будь я одушевлен горячим рвением к общему благу, которому мы служим каждый в меру своих сил, я бы давно уже продал это оружие за границу с громадной прибылью, а ею не пренебрегает ни один коммерсант. Но я употребил весь мой патриотизм на то, чтобы перебороть пакости, на которые наталкивалась повсюду моя жажда помочь родине оружием, столь ей необходимым. Вот всё, что относится ко мне лично.
Сегодня, тридцатого мая, истекает срок добровольно взятого мной на себя обязательства поставить Франции в Гавре шестьдесят тысяч ружей, купленных мной для неё, оплаченных золотом, обмен которого на ассигнации делает эту операцию убыточной, если рассматривать её под углом зрения коммерции.
Кроме того, вот уже три с половиной месяца два корабля стоят у причала в ожидании погрузки, как только будут устранены препятствия.
Я уже предлагал (и именно Вам, мсье, я сделал это предложение) потратить ещё до ста тысяч ливров, чтобы, не прибегая к политическому нажиму, попытаться устранить эти препятствия, внеся денежный залог, необходимость в котором обусловлена войной. Мне тем не менее никакими логическими доводами не удалось убедить Ваше министерство в целесообразности этого и отсутствии риска.
Таким образом, я принес уже все жертвы и не могу больше ничего сделать. Вынужденный обелить себя от возведенного на меня чудовищного обвинения в том, что я сам создаю препятствия, делая, как утверждают, вид, будто бьюсь здесь, а в действительности предав родину и поставив противнику оружие, в котором так нуждается Франция, – я должен буду в ближайшее время обнародовать всё, что я сделал, что я сказал, сколько денег авансировал на покупку этого оружия, так и не получив – увы! – ни от кого поддержки, о которой просил повсюду, хотя её легко было мне оказать.
Оскорбленный недоброжелательством одних (мсье Клавьер), обескураженный бездействием других (мсье Дюмурье), совершенно упав духом оттого, что Вы с отвращением отказались принять какое-либо участие в деле, начатом и оформленном Вашим предшественником (вот в чем секрет), точно речь шла о разбое или мелком барышничестве, я обязан, мсье, отчаявшись добиться толка у Вас и министра иностранных дел, во всеуслышанье оправдать мои намерения и действия. Пусть нация судит, кто перед ней виноват…»
Он угрожает разоблачением. Это его старое, испытанное оружие. Им он победил парижский парламент. Им разгромил генерала и графа Лаблаша. Но, как видно, в его душе копошатся сомнения. Это оружие было надежным при старом режиме. Тогда нация слушала каждое его слово с затаенным вниманием и рукоплескала ему. Теперь у нации другие ораторы. Станет ли нация слушать его? А если и станет, то на чью она сторону встанет? Ведь нынче он, сын часовщика и сам часовщик, подозревается нацией в том, что он аристократ и сторонник аристократов, тем более что, вопреки декрету Учредительного собрания, не отказался от своего всемирно известного имени и гордо подписывает все свои письма министрам «Карон де Бомарше». И он продолжает, чуть не в смятении:
«Нет, невозможно поверить, что к делу столь важному министерство отнеслось с таким небрежением и легкомыслием! После свидания с Вами я вновь говорил с Вашим коллегой Дюмурье, который, как мне показалось, проникся наконец пониманием, насколько чревато неприятностями оглашение оправдательного документа, который касается этих непонятных трудностей. Ему я неопровержимо доказал, что мало-мальски сведущим министрам легко найти выход из столь ничтожных затруднений.
Но как бы ни был он одушевлен добрыми намерениями, действовать он может лишь с Вашего согласия. Именно с Вами я вел переговоры об этом деле, поскольку военный министр Вы. В милостях, дарованных Вашим предшественником, Вы вправе отказать, если не находите их справедливыми, но должны ли страдать от смены министров государственные дела, если только не доказано, что имела место интрига или нанесение ущерба? Когда это дело разъяснится, я, возможно, и понесу убытки как коммерсант, но как гражданин и патриот буду вознесен на недосягаемую высоту…»
Вновь и вновь умоляет он встрече с министром, в присутствии Дюмурье, всё ещё веря, что старый соратник на его стороне и что дело с оружием можно разрешить в полминуты, ведь потребность в нем очевидна:
«Повсюду слышатся яростные крики, требующие оружия. Судите сами, мсье, во что они превратятся, когда станет известно, сколь ничтожно препятствие, лишающее нас шестидесяти тысяч ружей, на получение которых не понадобилось бы и десяти дней. Все мои друзья, тревожась за меня, настаивают, чтобы я обелил себя, возложив вину на кого следует, но я хочу принести пользу, а в тот день, когда я заговорю, это станет невозможно…»
Его друзья правы: ему давно пора обелить себя перед общественным мнением, которое настроено слишком фанатично и грозно, чтобы рассчитывать на милосердие с его стороны. Но и он тоже прав: оскорбленные министры этого ему не простят и доброе дело не будет сделано никогда. К тому же он уповает на очевидность, на логику, на свою великолепную способность убеждать королей и министров, многих министров, и не только во Франции. Ему ещё не довелось убедиться, что наступили новые времена, где место ясной, логически построенной мысли занимают темные страсти, которые не подвластны рассудку. Он ждет и три дня спустя получает ответ, написанный секретарской рукой:
«Вы понимаете, мсье, что, поскольку Ваше дело подверглось зрелому рассмотрению в Королевском совете, как я Вас уже предуведомил, я лишен возможности что-либо изменить. Вы просите, чтобы я переговорил с Вами в присутствии мсье Дюмурье на эту тему; я охотно приду на встречу, которую этот министр соблаговолит Вам назначить…»
Прозревать он начинает только теперь. На мрачные размышления его наводит известие, что дело о ружьях рассматривалось в Королевском совете и что именно король это дело закрыл, о чем он, как видно, узнает с большим опозданием. И немудрено: запрет короля означает измену, и министры, поставленные королем, не имеют желания распространяться о такого рода вещах.
Он всё ещё отстраняет мысль, что король изменяет отечеству, но, по его собственному признанию, новые тревоги им овладели и у него помутился рассудок. Опыт коммерсанта и финансиста и на этот раз выручает его. Своему посреднику, томящемуся в Голландии, он предлагает позондировать почву, нельзя ли совершить на эти ружья фиктивную сделку с каким-нибудь надежным голландцем и переправить их на Сан-Доминго, так сказать, до лучших времен.