Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как он постарел, — подумал Волков. — Он гораздо старше меня. А ведь он переживет меня». Мысли его закружились колесом, вдруг перестав считаться с правилами обыкновенного мышления. Толчок. Остановка. Неожиданный вывод: он убьет меня!
Он дернул головой, чтобы освободить ее от нелепой мысли. Какой вздор! Он нагнулся над тарелкой и стал резать баранину. Нож, соскользнув, громко царапнул по тарелке. «Вздор, вздор, вздор», — мысленно трижды повторил Волков. Он чувствовал себя в полной безопасности. Он сознавал, что он незаменим, необходим, что он один из тех, кто «куют победу». Он ткнул вилкой в кусочек баранины и, не подцепив его, поднял пустую вилку. Движение вилки остановилось между тарелкой и ртом. «Он убьет меня, — снова и теперь уже совершенно убежденно, как о чем-то, что он давно знает, подумал он. — Убьет меня, как он убил Андрея».
У Волкова была твердая, хорошо дисциплинированная голова. Оттого что он раз и навсегда запретил себе это, ему удавалось никогда не вспоминать о смерти Луганова.
Он чувствовал, что с ночи смерти Луганова он очень изменился, что он уже не прежний. Казалось, он должен был еще более ожесточиться, стать еще менее доступным человеческим чувствам. Но с ним произошло как раз обратное. Он стал мягче, добрее. Он стал жалостливым. Будто в нем с той июньской ночи освободился запас чувств, уходивших прежде на дружбу к Луганову, на романтическую любовь к мертвой маме Кате. Но теперь, когда он запретил себе думать о Луганове и о маме Кате, чувства эти неприятно зашевелились в нем, требуя себе применения. Он, прежде никогда не бывший популярным среди своих подчиненных, теперь стал героем солдат, их знаменем, их иконой. Его боготворили в армии, хотя он и не понимал за что.
Он научился обращаться с солдатами с ласковой фамильярностью. Он расспрашивал их о их семьях, посылал приветы их матерям и женам. Он научился разговаривать с ними интимно и простодушно, будто он действительно тесно связан с этими солдатами, любит их, интересуется их судьбой. Это была совсем новая для него манера разговора с глазу на глаз, и она нелегко давалась ему. Свою прежнюю митинговую манеру говорить он оставил теперь только на случай произнесения пропагандных речей.
Конечно, он притворялся, он играл роль. Но он понемногу так вошел в свою новую роль, что солдаты действительно стали ему близки. Он чувствовал к ним что-то отдаленно похожее на нежность, на жалость. Особенно на жалость. Он жалел их. Жалел за их грубость, за их дикость, за то, как безропотно они переносили свою каторжную жизнь, за то, как смиренно они умирали. Так просто, молча умирали — как птицы, как деревья.
Солдаты боготворили его. Они были уверены, что Волков олицетворяет собою победу. И куда бы он ни приезжал, говорили: «Ну, теперь баста. Теперь начнем немца бить».
И действительно, успех, почти невероятный успех сопутствовал Волкову повсюду.
Чокаясь водкой, солдаты говорили: «За победу, за Волка!» Или даже просто: «За Волка!» Волк и победа были для них синонимы.
Но с высшим офицерством у него установились холодные и натянутые отношения. Его, конечно, слушали: ведь он на деле доказывал то, что говорил. Перед ним заискивали. Ему завидовали. Но его не любили за популярность в армии и непрестанную удачу. Он стал еще более одинок, чем прежде.
И сейчас, сидя за обедом в Кремле, он чувствовал, что его настоящее место не здесь, а на фронте, среди солдат.
Кончили петь и снова заговорили и наполнили стаканы. Ворошилов потянулся к Волкову, чтобы чокнуться с ним. На его полном, холеном, почти барственном лице появилась лукавая усмешка: «Ну, за победу, за Волка!» Этим тостом он не только издевался над Волковым, но еще наносил маленький укол самолюбию Великого Человека. Ведь официальный тост был: «За победу, за Великого Человека».
Но Ворошилов мог себе позволить многое… Дружба Великого Человека к нему была непоколебима.
И Великий Человек перегнулся через стол с самой добродушной из своих улыбок, с той улыбкой, которой он один умел улыбаться, когда хотел, а это случалось не часто. Он тоже чокнулся с Волковым: «За Волка!» Но в глазах его по-прежнему прятался огонек, похожий на предостережение.
— А с Лугановым ты все-таки поторопился, — сказал он, помолчав, веско и медленно, будто продолжая прерванный разговор. — Как бы он сейчас пригодился. Жаль…
Он выпил стакан до дна и, поставив его обратно на стол, отвернулся и спокойно заговорил с Кагановичем.
На следующее утро Волков уехал обратно на фронт, и все пошло по-прежнему, будто и не было этого обеда в Кремле.
В 45-м году, незадолго до взятия Берлина, Волкова произвели в маршалы. Это скорее удивило, чем обрадовало его. Для него слово «маршал» было связано с эпохой Наполеона, не имевшей с теперешней ничего общего. Маршал Монсо, маршал Ней — это звучало. Но стоило подставить вместо Ней или Монсо Волков или Рокоссовский, как получалась «неувязка». Это казалось ему игрой, пусть страшной игрой, ставка которой — жизнь, но все-таки игрой. А на игру он был не способен, он даже в детстве не любил и не умел играть. Надев свой маршальский мундир, он почувствовал в нем себя неловко, не по себе. Не физически, а душевно не по себе. Вскоре к чувству душевной неловкости прибавилась скука. Он заскучал после победы. Ему казалось, что у него уже нет и больше не будет дела. Чем же это кончится? Что будет дальше? Он ждал.
Ждать пришлось не очень долго.
Это случилось на одном из официальных приемов в Берлине. Он, как всегда, приехал поздно, только чтобы показаться, не дать иностранным корреспондентам сплести какую-нибудь очередную басню о причине отсутствия маршала Волкова. Он успел пройтись по всем залам и пожать руки нескольким союзным генералам и дипломатам, он уже собирался уезжать, как вдруг, по особому ощущению пустоты в костях, понял, что что-то должно случиться. Не вообще когда-нибудь случиться, а сейчас и здесь. Ему захотелось остановиться и оглянуться, но он чувствовал, что этого делать нельзя, что надо продолжать идти к выходу. Идти, уходить, спасаться. Но от чего спасаться? Какая опасность была там, за его спиной? И даже если там действительно пряталась опасность, ведь он не боялся опасности. Он вообще ничего не боялся, никогда не испытывал страха. Так что же с ним? «Просто нервы», — успокоил он себя и оглянулся.
Ничего необычайного не было там, за его спиной. Все было так, как должно было быть на таких приемах. И люди, и вещи, по-видимому, исполняли роли, для которых были предназначены. И свет хрустальной люстры, спускавшейся с