Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А мы не опоздаем?
— Пустое, мигом двинемся. Посветите только. Аккурат доставлю к поезду, будьте покойны.
Он осторожно и почтительно помог Луганову выйти из автомобиля и подал ему электрический фонарик.
Мотор был раскрыт. Луганов подошел и с тем же блаженным недоумением заглянул в его темную утробу.
— Мигом, — весело и уверенно повторил шофер. — И не заметите, как все справлю. Только инструмент надо взять. — И он исчез за спиной Луганова.
Луганов стоял у мотора, держа фонарик в руке. «Как звезда — подумал он и перевел взгляд на звезды. — Звездный свет достигает земли в двести лет, — подумал он и снова взглянул на фонарик. — Нет, это чувство счастья не могло так бесследно исчезнуть. Может быть, оно превратится в звезду. Может быть, я держу в руках не фонарик, а звезду и через двести лет ее свет, мой свет, дойдет до какой-нибудь другой планеты». Ему снова томительно захотелось лечь, прижаться к земле. Он нагнулся, вдыхая горячий запах земли.
«Так вот оно какое, счастье», — подумал он в сотый раз в блаженном изнеможении.
Он не видел, как Федоров подошел к нему сзади, он не слышал выстрела. Перед его глазами вдруг ярко вспыхнул свет. Звезда-фонарь, успел он подумать. Надо бросить. Он хотел разжать руку, но это не удалось ему. Он мягко упал на горячую землю. Рука его продолжала держать зажженный фонарик. Открытые глаза смотрели в небо.
Шофер нагнулся, взял из руки Луганова фонарик, потушил его, положил в карман, и, отойдя в сторону, достал из-за уха папиросу, чиркнул спичкой.
Он выкурил папиросу, вернулся к автомобилю, достал из-под сиденья брезент и аккуратно разостлал его на земле. Потом, легко подняв тело Луганова, тщательно завернул его в брезент и отнес в автомобиль. И автомобиль, описав полукруг, покатился обратно в город по той же дороге.
Эпилог
Глава первая
Под шум и грохот увозившего его в Москву поезда Волков читал «Chartreuse de Parme»[37]. Он читал про вступление наполеоновских войск в Неаполь, и ему казалось, что он видит, как все это было. Восторг захлестнул Неаполь. Город проснулся, как после долгого, скучного сна. Все обитатели его ожили, помолодели от восторга. Женщины бросали цветы под копыта лошадей французских солдат. Всюду — на площадях, в магазинах, в домах — раздавалась музыка. Пели, пили, танцевали, целовались. Ликовали. Праздновали приход освободителей. Да, это был праздник, настоящий праздник освобождения…
Так когда-то революционные французские войска входили в Неаполь. Но картина вступления наполеоновских войск в Неаполь сама собой превратилась в картину вступления русских революционных войск в Берлин.
Волков думал о том, как Стендаль, если бы он был нашим современником, описал бы все эти чудовищные насилия, зверские грабежи, невообразимое хулиганство, затопившее слезами, кровью и позором Берлин. Как бы описал он превращение народа-героя в народ-преступник?
Он захлопнул книгу с чувством стыда. Ведь и он принимал в этом участие.
Он встал с дивана, вышел в коридор и прислонился лбом к темному холодному оконному стеклу. Дверь соседнего купе тихо растворилась, и Волков почувствовал тяжелый, липкий взгляд, медленно скользивший от его затылка до каблуков его сапог, вниз и снизу вверх, пока не остановился где-то на его хребте, между двумя позвонками. От точки, на которой остановился взгляд, по всему его телу растекалась волна холода и тошноты.
Волков повернул голову и увидел в щели двери глаз. Один только глаз, ни с чем не связанный, существовавший сам по себе, коричневый, блестящий, похожий на большого майского жука.
— Не спится, товарищ маршал? — спросил из купе голос его секретаря Малевского.
Дверь купе широко распахнулась, и Волков увидел Малевского, стоявшего на пороге. Теперь его глаза потеряли сходство с майским жуком. Это были обыкновенные карие глаза, только немного слишком внимательные и умные для его простоватого лица. За Малевским в глубине у окна темнела фигура какого-то незнакомого человека в куцем пиджаке.
— Вы что же, не ложились еще? — притворно удивился Волков.
— Я в поезде никогда не сплю. — В голосе Малевского слышалось самодовольство. Он вышел в коридор и притворил за собой дверь. — Привычка. Приходилось часто ответственные документы возить. И вообще на всякий случай.
Волков догадывался, на какой случай его секретарь не спал сегодня, — на случай бегства его, Волкова, из поезда.
— Зажигалка моя что-то испортилась, — сказал он. — Нет ли у вас спичек?
— Как не быть? Конечно есть. Для вас запасся. Сам-то я не курю.
Он быстро достал из кармана спички и пачку американских папирос.
— Удобно с вами путешествовать. Не привык я к таким заботам. — Волков с ненавистью смотрел на почтительно державшего перед ним зажженную спичку секретаря и не спешил закурить. И только когда пламя спички совсем приблизилось к пальцам Малевского, он отступил на шаг и повернулся к окну. — Не беспокойтесь. Что-то курить расхотелось. — И он стал смотреть в окно. — Вот деревья, — заговорил он снова. — Избитое сравнение, а всегда кажется ночью в поезде, что это не деревья, а призраки бегут мимо. Призраки… Много их, должно быть, в этих местах шляется. Без дела. Жизнь свою жалеют. А стоит ли ее, эту жизнь, жалеть? Как вы полагаете?
Малевский рассмеялся:
— Смотря какую жизнь. Маршальскую, например, до чего жалко, должно быть, потерять. Могу себе представить до чего…
Волкову показалось, что Малевский издевается над ним, но он кивнул притворно-добродушно:
— Ну-ну, полегче. Без подхалимажа, товарищ. Хотел бы я свои пятьдесят два на ваши двадцать семь сменять. И маршальского звания не пожалел бы. С радостью отдал бы его в придачу. — Он зевнул. — Пойду попробую уснуть. Дайте мне теперь закурить…
Секретарь распахнул перед ним дверь его купе:
— Приятных снов, товарищ маршал.
Волков вошел в свое купе. Скошенное зеркало шкапчика, в котором вместе с полотенцами находился графин с кипяченой водой, отражало постланную на диване постель и лежавшие на ней четыре тома Стендаля. На закрытом умывальнике стакан по-прежнему ударялся о бутылку коньяку и жаловался чистым стеклянным позвякиванием на какие-то обиды.
Все было совсем такое же, как минуту тому назад, когда он вышел отсюда в коридор. И все-таки он почувствовал сразу, что что-то изменилось здесь. Когда он выходил отсюда, купе и все предметы в нем только догадывались, а теперь они знали. И это знание придавало какую-то сочувствующую одухотворенность не только предметам, но и самому воздуху. Будто сочувствие оживило, одухотворило все вокруг, и это от жалости к нему стакан вскрикивал, ударяясь о бутылку.
Волков остановился перед