Риф, или Там, где разбивается счастье - Эдит Уортон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рождение дочки развеяло это заблуждение. Она наконец почувствовала связь с подлинной жизнью. Но даже это ощущение продлилось недолго.
Все в доме Литов, кроме неизбежно грубого факта беременности, приобрело призрачный налет нереальности. Муж в этот момент отвечал собственному представлению об идеальном супруге. Он был внимателен и даже подобающим образом взволнован; но, когда он сидел у ее постели и задумчиво читал ей список «приходивших проведать», она взглянула сперва на супруга, потом на дитя, лежавшее между ними, и поразилась слепому колдовству Природы…
За исключением самой малышки, все, связанное с тем временем, стало удивительно далеким и неважным. Дни, которые ползли так медленно, в памяти будто скатились очертя голову по лестнице времени, и сейчас, когда она сидела на августовском солнце с письмом Дарроу в руке, история Анны Лит виделась ее героине скучной туманной повестью, которую однажды перед сном она прочитала в старой книге…
Два коричневых расплывчатых пятна, появившиеся на опушке далекого леса, постепенно становились четче, и уже можно было узнать пасынка и сопровождающего его егеря. Они медленно увеличивались на голубоватом фоне, время от времени пропадая из виду, и она спокойно сидела, ожидая, когда они дойдут до ворот, где егерь свернет к своей хижине, а Оуэн продолжит путь к дому.
Она с улыбкой смотрела, как он приближается. С первых дней своего замужества она стала сближаться с мальчиком, но по-настоящему начала узнавать его только после рождения Эффи. Увлеченное наблюдение за собственным ребенком показало ей, как много она еще должна узнать о худеньком светловолосом пареньке, которого каникулы периодически возвращали в Живр. Уже тогда Оуэн, в физическом и нравственном отношении, представлял для нее страннейший комментарий к отцовской внешности и складу ума. Он совсем не был так же красив, как мистер Лит, и семья со вздохом это признавала; но его очаровательно непропорциональное лицо с задумчивым лбом и дерзкой мальчишеской улыбкой подсказало Анне, каким могло быть лицо его отца, если бы его правильные черты исказила гримаса, вызванная крепким встречным ветром. Она пошла даже дальше в своем сравнении и разглядела в мыслях пасынка причудливо преломленное отражение мыслей мужа. С его резкими вспышками активности, его приступами лени книжника, грубым революционным догматизмом и не по годам острой ироничностью, мальчик был словно неистовая материализация отцовских теорий. Будто идеи Фрейзера Лита, привыкшие болтаться, как марионетки на своих колышках, неожиданно освободились и пошли себе гулять. Действительно, бывали моменты, когда насмешки Оуэна должны были вызывать у его родителя ассоциации с ужимками малолетнего Франкенштейна; но для Анны они были голосом ее тайного бунта, и ее нежное отношение к пасынку частью было основано на строгом отношении к себе. Поскольку у него была смелость, которой ей не хватало, она хотела, чтобы у него были и шансы, которые она упустила, и каждое усилие, предпринятое ради него, помогало поддерживать ее надежды.
Ее заинтересованность в Оуэне привела к тому, что она стала чаще задумываться о его матери, и временами она незаметно ускользала, чтобы постоять одной перед портретом своей предшественницы. С момента ее появления в Живре портрет — ростовой, и написанный некогда модным художником — повторил судьбу отвергаемой королевы-супруги, которую удаляют все дальше и дальше от трона; и Анна не могла не связать это с постепенным угасанием славы художника. Она предполагала, что, если бы его слава росла, первая миссис Лит могла бы и дальше занимать свое высокое положение над камином в гостиной, вплоть до недопущения изображения своей преемницы. Вместо этого ее путешествия по залам завершились наконец в одиночестве бильярдной, куда никто ни когда не заходил, но где, как считалось, «свет лучше», или мог быть лучше, если бы ставни не были вечно закрыты.
Анне всегда казалось, что бедная дама в элегантном наряде, одиноко сидящая в центре огромного полотна и погруженная в тоскливое созерцание своей позолоченной рамы, ожидала гостей, которые всё не появлялись.
«Конечно, они не появлялись, бедняжка! Интересно, сколько времени тебе понадобилось, чтобы понять: они никогда и не появятся?» — не однажды мысленно вопрошала ее Анна с издевкой, обращенной скорее к себе самой, чем к покойнице; но только после рождения Эффи ей пришло в голову приглядеться повнимательней к лицу на картине и подумать, какого рода гостей могла надеяться увидеть мать Оуэна.
«Определенно, глядя на нее, не скажешь, что они могли быть такими, как мои гости; но трудно судить об этом по портрету, который совершенно явно был написан так, чтобы „понравиться семье“, и это вовсе не учитывает Оуэна. Да, они всё не появлялись, эти гости, не появлялись, вот она и умерла. Она умерла задолго до того, как ее похоронили, — Анна уверена в этом. Эти безжизненные глаза на портрете… Видно, одиночество было невыносимым, если даже Оуэн не мог помешать ей умереть от этого. Она принимала свою одинокость так близко к сердцу, и сердце не выдержало. Всю свою жизнь она видела лишь эту позолоченную раму — да, именно так, позолоченную раму, привинченную к стене! Таков и Оуэн — это абсолютно точно!»
И если в ее силах не допустить этого, она не хотела, чтобы Эффи или Оуэн знали об этом одиночестве или позволили ей снова испытать его. Теперь их было трое, дабы согревать друг друга теплом своей души, и она обнимала обоих детей с равной материнской любовью, словно одного ребенка ей было мало, чтобы защититься от судьбы предшественницы.
Иногда ей воображалось, что Оуэн отзывчивей на ее любовь, нежели родная дочь. Но Эффи была еще ребенок, а Оуэн с самого начала был почти «достаточно взрослым, чтобы понимать» — и уж теперь-то понимал, молчаливо, но тем не менее постоянно показывая ей свое понимание. И это ощущение было фундаментом их близости. Было очень много такого меж ними, о чем никогда не говорилось или даже косвенно не упоминалось, однако это, даже при их редких спорах и размолвках, позволяло находить доводы, приводящие к конечному согласию.
Так размышляя, она продолжала следить за его приближением, и ее сердце забилось чаще при мысли о том, что она должна будет сказать ему. Но тут она увидела, что, дойдя до ворот, он остановился и после секундного раздумья свернул в сторону, словно намереваясь пойти через парк.
Она вскочила на ноги и помахала зонтиком, но он не видел ее. Несомненно, он намеревался вернуться с егерем, возможно, заглянуть на псарню, проведать ретривера, повредившего лапу. Неожиданно она решила догнать его. Она отбросила зонтик, сунула письмо за корсаж и, подхватив юбки, бросилась за ним.
Она была тоненькой и легконогой, но не могла припомнить, чтобы пробежала хотя бы ярд с тех пор, как носилась, играя с Оуэном, когда тот учился в младших классах, не знала она и что толкнуло ее сейчас на эту выходку. Знала лишь, что должна бежать, что ни в каком другом действии, кроме бега, не было бы достаточно веселья и юмора. Она бежала, повинуясь какому-то внутреннему ритму, желая физически выразить чувственный полет мыслей. Земля под ногами всегда была отзывчиво-упруга, и она испытывала радость, ступая по ней; но никогда та не была столь мягкой и пружинистой, как сегодня. Казалось, та и впрямь поднимается навстречу ее шагам, точно такое же чувство бывало у нее во сне — будто она, как по волшебству, скользит по сверкающим волнам, едва касаясь их ступнями. Воздух тоже будто расходился от нее волнами, унося косые лучи света и ароматы гаснущего дня. Задыхаясь, она шептала себе: «Какое сумасбродство!» (а кровь стучала в ответ: «Но это так восхитительно!») — и мчалась дальше, пока не увидела, что Оуэн заметил ее и идет навстречу.