Гром и Молния - Евгений Захарович Воробьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошел еще месяц, а потом разнесся по аэродрому слух, что приезжает к нам отец Кирпичова. Старик хотел повидаться с нами, товарищами Петра, и командир дивизии дал на это согласие.
Нужно признаться, что каждый из нас немножко боялся этой встречи.
Петр был единственным сыном, мы это знали, и знали, что нет слов, которыми можно утешить отца. Разве сослаться на соседний полк, куда, спустя пять месяцев, вернулся летчик, сбитый над территорией врага? Но ведь это счастливая и редкая случайность. И как обнадежить старика, если сам не веришь, что Петр жив?
Кирпичов-отец приехал, когда все были в кино и там, как назло, шла комедия, кажется «Девушка с характером». Насмеялся народ вволю, а тут такая печальная встреча.
Отец Петра ждал нас в избе. Это был совсем седой, но бодрый старик, не знающий сутулости. Он казался моложе своих лет, может быть, потому, что не носил усов. Рука его, когда он здоровался, слегка дрожала, и я подумал, что это у него старческое. Похож ли он на Петра лицом, затрудняюсь сказать. Но было какое-то неуловимое сходство с сыном в жестах старика, в том, как он скручивал самокрутку, как здоровался.
Все сели; наступило тягостное молчание.
— А у вас тут, оказывается, грибы растут, — сказал Кирпичов неожиданно. — И много! Аэродром — и вдруг грибы. Кругом березы, а растут одни подосиновики. Вот их сколько…
И он кивнул на свой картуз, выложенный снизу листьями и доверху набитый подосиновиками.
— Это верно, Иван Митрофанович, — подтвердил Семикрас. — Грибов здесь — тьма. Больше, чем на даче.
Семикрас у нас самый молчаливый, необщительный, но первый вступил в разговор, первый узнал, как величать старика по имени-отчеству.
Иван Митрофанович ничего о сыне не расспрашивал, а когда сам произнес его имя, то перед этим запнулся — боялся потревожить память о нем словами.
На ночь старика решили устроить на койке Петра — другие были заняты.
— Неудобно все-таки, — сказал Иван Митрофанович, сидя на койке и никак не решаясь улечься. — Чья-то чужая койка, белье, даже папиросы под подушкой. Вдруг хозяин заявится? А я тут разлегся, как паша турецкий или вовсе граф какой-нибудь…
— А мы, Иван Митрофанович, с хозяином койки договорились. Сказал — пожалуйста. Тем более он задержался, в отъезде…
Семикрас говорил бойко, почти весело, но при этом глаз не поднимал.
Утром все уехали на аэродром, Кирпичов остался хозяйничать в избе. К вечеру кто-то из наших, кажется Пономарчук, вошел в избу; как обычно, хотел повесить шинель на согнутый шаткий гвоздь и увидел рядом вешалку.
— Откуда такая мебель?
— Это я от скуки занялся, — сказал Иван Митрофанович. — Дело нехитрое, а инструмент я прихватил с собой — рубанок, стамеску, пилку…
За день он успел соорудить вешалку, сколотил расшатанный, вихляющий ножками столик, привел в порядок входную дверь, которая у нас сроду не закрывалась как следует.
Через три дня, когда старику пришло время уезжать, Семикрас пошел к командиру просить за Ивана Митрофановича, чтобы тот остался где-нибудь при аэродроме. Старик только о том и мечтал.
— Сами подумайте, Семикрас: ну куда я дену штатского старика? Ну, куда?
— Должность мы ему придумаем. Пусть воду возит или еще что-нибудь. Там в батальоне вольнонаемные полагаются.
— Найдете должность — пожалуйста, — согласился Шелест.
Как раз в то время мы собрались открыть офицерский клуб, и там нужен был сторож — на это даже деньги по смете отпущены. Сторож, а зимой еще истопник.
— Ну как, Иван Митрофанович? Сторожем в клубе согласны поселиться? — спросил Семикрас.
— Бдительность — это у меня есть. Уж смотреть, так в оба глаза. И за клуб будьте благонадежны! — обрадовался старик. А после вздоха сказал глухо: — Мне бы только отсюда не уезжать. Тут Петя воевал, тут и мне жить. Чтобы без одиночества. Так что спасибо тебе, сынок, отцовское…
В первый день клубная публика как-то стеснялась веселиться при Иване Митрофановиче. Но он, тонкий старик, заметил это и сам рассмешил летчиков какой-то забавной историей о подвыпившем попе.
Я так думаю, что смех, и танцы, и тосты на открытии клуба, все веселье наше тоже было в честь Петра Кирпичова, а вовсе не в обиду его памяти.
Один только Костя Семикрас держался в клубе тихо, чинно. Он у нас и раньше не был бойким кавалером, а после случая с Петром Кирпичовым танцы бросил вовсе, а на гитаре играл песни всё больше печальные, со слезой.
Иван Митрофанович жил у нас в сторожах, пока не увидел однажды, что на аэродроме чинят самолет. Придет машина с пробоинами, ее тут же в березовом закуте и штопают. Дело хитрое, требует умелых рук. Иной раз полагалось бы отправить машину на ремонт, но ведь это времени сколько! А когда жаркие бои, каждый «ястребок» на счету.
Самолеты с пробоинами, скажу я вам, совсем как раненые, разгоряченные боем, которые не хотят уходить в тыл и требуют, чтобы им сделали перевязку тут же, под огнем, и рвутся обратно в бой и дрожат от нетерпения, пока их бинтуют.
Постоял старик у самолета, посмотрел, как наш Иголкин заплатку вытесывает, и взялся помогать. Тут только мы узнали, что по специальности Кирпичов — столяр-краснодеревщик и модельщик первой руки, всю жизнь — с рубанком, со стамеской, с пилкой.
Может, это и против устава, но только клуб стал сторожить колхозный дед, а Кирпичов-отец все дни проводил у самолетов с Иголкиным. Тот тоже аккуратист, но против старика и он — подмастерье.
Старик ходил на аэродром точно к восьми утра, будто его звал на работу заводской гудок. Во время обеда старик всегда спешил, все боялся пересидеть с цигаркой лишние пять минут.
А если Семикрас к началу обеда был в воздухе, старик не уходил в столовую, пока тот не приземлялся.
Их всё чаще видели вместе. Семикрас уже называл старика не по имени-отчеству, а папашей. В слове этом иногда звучит добродушная и ласковая снисходительность, но в устах Семикраса оно звучало почтительно, совсем по-сыновнему.
Иван Митрофанович держался с Семикрасом, как родной отец, а тот стал ему приемным сыном. Семикрас никогда о том не говорил, но все в эскадрилье знали, что он беспризорник, а