Ближние подступы - Елена Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Выполнение плана подъема зяби в вашем сельсовете <79> поставлено под угрозу. Немедленно организуйте массовый выход в поле колхозного и другого населения на вспашку зяби вручную.
Примите все меры к тому, чтобы к 1. XI с. г. план подъема зяби был полностью выполнен.
В случае невыполнения… по законам военного времени".
* * *
В пустой деревне. Жители отселены. Возле дома в неогороженном палисаднике — земляной холмик, вбит кол, к нему прикреплена дощечка: "Здесь похоронен Васильев Николай Васильевич. Мир праху твому".
Но бойцы так навострились — от них и под землей не скроешься. Расковыряли холмик, повыбрали картошку. Вбили обратно кол и приписали на дощечке: "Воскрес и ушел на фронт".
* * *
— Я нужный человек, — утверждает он. — Я на водокачке в Лунине работаю. — И добавляет: — Я натуральный русский человек.
А вот это уже у немцев схвачено.
* * *
"Мы вырастим поколение, перед которым содрогнется мир, молодежь резкую, требовательную, жестокую. Я так хочу. Я хочу, чтобы она походила на молодых диких зверей" (Гитлер).
* * *
Девушка с искалеченным лицом — новый военфельдшер у нас в штабе. Год назад в декабрьском наступлении под Москвой в бою за Новый Иерусалим она была тяжело ранена.
Говорит: на передовую бы, мстить. Но недослышивает после ранения, один глаз заплыл — не видит, и она понимает, что на передовой ей уже не бывать.
Между теми боевыми днями и нынешними пролегли месяцы по госпиталям, когда "уже не хватало сил, терпения от моих ломот", и теперь она с неистощимой охотой и азартом рассказывает о том, как и каково <80> ей было "давным-давно" на фронте, пока ее не покалечило.
Она москвичка, пошла добровольно на фронт, была в санвзводе, одна среди мужчин.
— Я ли это была или нет? На самом переднем крае. Когда мы двигались к Москве, отступали. Господи боже мой! Как это я там была! — взвинчивается она. — Подумаешь — нет, это не я была. Бой есть бой. Но что самое страшное — это пехота. Первоначально, правда, ничего не страшно. Идешь, стреляют, бьют, спотыкаешься то об лошадь павшую, то еще о что — как будто просто идешь по земле. И вот почему-то сначала не страшно. Боялась, что в ноги ранят, а голову не берегла. Наденешь на раненого свою шапку, потом ребята мне шапку с убитого принесут… Мама, когда умирала, сказала: "Тебя любить не будут, ты человек правды". А со мной все делились, хоть маленький кусочек хлеба, а на всех. Сперва казалось: как я буду обрабатывать рану и перевязывать зимой, на морозе? Для меня это было странным. "Не горюй, Нюша, насчет этого мы тебе подскажем". Они уже были в боях. И советы хорошие давали: спеши, Нюша, обзавестись семьей. А мне спешить некуда. Мне кажется, я была прошлый год озорная. Я ходила как сорванец. А понадобилось для раненых, так я у начпрода украла лошадь. И одна врач, Кац, тоже: "Мне некуда спешить, я мужчиной стала". Застудилась, борода у нее стала расти. В тот раз немец был на горе. Чтобы его выбить, у нас было мало сил. Я у кустика вдруг остановилась, верно, сердце предчувствовало. Страх не страх, а какое-то предчувствие. Гранатное ранение. Просто, знаете, сразу головой в какую-то пропасть как в глубокий сон. В медсанбате пришла в себя, говорить не могу — челюсть перебита. Только чувствую, как копошатся возле, ихние хлопоты, дыхание. И в голове что-то проталкивается. Пришел санитарный самолет за каким-то большим человеком. Слышимость мне как издалека: "Я не полечу, а ее отправьте". И меня отправили. Помню перестрелку. Тряски. И все. — Она достает из кармана кусочек бинта, вытирает слезящийся глаз. — У меня, знаете, какие глаза до этого были — кошачьи, красивые. Мне говорили: "Твои глаза сразу как прострел дают". <81>
— Мы заняли деревню Крутики. С Волги, по дороге подъема в деревню, на берегу с правой стороны — дом с надворными постройками. Мы с расчетом батареи сорокапятимиллиметровой пушки расположились ночью на дворе в сарае. Перед утром хозяйка дома нас из сарая с негодованием выгнала. Говорит: спалите мой дом. А тут же в скором времени немецкие самолеты. Сбросили бомбы и разбили этот пристрой сарая. Видимо, хозяйка этого дома не нуждается освобождения от немецко-фашистского рабства и отпечаток ее автобиографии не советский.
* * *
"О сборе подарков Красной Армии к великому празднованию 25 годовщины социалистической революции доклад сделал председатель колхоза Ефименко. Необходимо сделать подарок нашей любимой Красной Армии. Присутствовало 11 человек.
Постановили: собрать сдобных сухарей в количестве 5 кг.".
* * *
— Прибежал свояк как ошальной: то ли ему с немцами бечь — угоняют, — не то в лесу отсидеться, пока наши заступят. Я ему: все тебе — как да как, а ты спросись сам у себя.
* * *
Еще в январе на митинге в освобожденном городе его имени М. И. Калинин заявил, что "тяжести войны будут усиливаться… огромные человеческие массы противостоят друг другу".
И тут вот посреди двух махин, двух схватывающихся армий — сплющиваются люди. Мирные, не воюющие, а находящиеся при войне.
— Война всех подберет, никого не упустит.
* * *
Хотелось есть, но есть было нечего. Вспоминалось назойливо то, что недоедено когда-либо. Например, в первый день на фронте.
В военторговской столовой, в деревне — первая моя трапеза на фронте. Только уселись за столы, что-то <82> вдруг затарахтело, как мотоцикл, и взвизгнули расхристанные окна, пули запрыгали по столам.
Все повскакали, бросились из избы, кто-то выдернул меня из-за стола за рукав.
— Кучно не сбивайтесь! — исступленно команда на улице.
Что-то темное и огромное, как смерч, неправдоподобно низко перевалило над крышей, и опять стрекот, грохот, дробь пуль.
Я оцепенела, не могла ни сдвинуться с места, ни взглянуть еще раз вверх. Люди прижимались к бревенчатой стене, следили из-за угла дома за самолетом, то бухались в снег, то шарахались за сарай, то назад оттуда, увертываясь от пуль, как от мячей при игре в лапту.
Огромная тень на миг накрыла меня, я зажмурилась в прощальном ужасе.
Потом мы вернулись в избу, давя валенками стекло под ногами. Смахнув со столов на пол осколки стекла, куски дерева, паклю, нашарив кое-где пули, люди продолжали обедать. А мне не захотелось.
Сейчас бы сюда тот гороховый суп. Я б его ела, не рыская ложкой в миске. Если и угодило стекло, перемелется на зубах.
* * *
— У нас летось прибили номера. Шешнадцатый наш дом. А только номер я сковырнул. Нескладный. С чего? Да вот с чего. Об эту пору немец пер сюда ужасно. А у нас начальник стоял. Расстелет по столу карту, поклюет. Разогнется: "Вот, говорит, папаша, кругом шешнадцать". — "Так точно, говорю, хошь с огорода, хошь в ворота заходи, всё шешнадцать". — "Я, папаша, про Фому, а вы про Ерему". С чего его досада взяла — не пойму, а только не сладился у нас разговор на ночь глядя. Утром он собрал народ и так строго: "Вакуируйтесь! Мы тут камня на камне не оставим, деревню не сдадим". Тут немец уже палит. Народ туда-сюда забегал. А этого начальника, что ночевал у меня, как раз убило — за огородами у нас лежит. Вот те и шешнадцать.