Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
• наличие (или отсутствие) в избранной тем или иным художником творческой позиции четкой проработки проблемы взаимодействия литературы (искусства) и религии,
• конфессиональная маркированность идейно-философского содержания творчества, предполагающая его «богословскую» убедительность (или отсутствие таковой).
В случае, если проблемы симфонии искусства и религии оказывались в центре творческих исканий художника (тем более если они разрешались каким-то позитивным образом), если идейно-философская содержательность произведений, их поэтическая «терминология», образный строй были жестко ориентированы на конкретную богословскую традицию, свойственную какой-либо исторической конфессии (тем более если таковой было Православие), — в этом случае художник мог рассчитывать на исступленную, жертвенную любовь читателей, сотни и тысячи рукописных копий своих произведений, гуляющих по стране, на заучивание их наизусть, на подпольные чтения, на армию добровольных хранителей-энтузиастов, отслеживающих любое архивное движение и строго контролирующих сохранность наследия для потомков. И также — на тотальный запрет со стороны властей, на все мыслимые и немыслимые провокации в свой адрес, на уничтожение тиражей, на яростное преследование…
ЭТО И ЕСТЬ СЛУЧАЙ ГУМИЛЕВА.
I
С легкой руки Гумилева в 1913 году в обиход любителей современной русской поэзии было брошено два загадочных слова — «акмеизм» и «адамизм».
Первое из них, по буквальному объяснению Николая Степановича, было новообразованным русизмом от «слова ακμη — высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора», а второе значило — «мужественно твердый и ясный взгляд на вещи». Как известно, автор другого акмеистического манифеста 1913 года, С. М. Городецкий, употреблял понятия «акмеизм» и «адамизм» уже без всяких специальных оговорок, сочтя, по-видимому, гумилевские объяснения исчерпывающими (см.: Городецкий С. М. Некоторые течения в современной русской поэзии // Поэтические течения в русской поэзии конца XIX — начала XX века: Литературные манифесты и художественная практика: Хрестоматия. М., 1988. С. 90–96). С той поры два этих термина использовались читателями, критиками и литературоведами с той непринужденной свободой, которая изначально исключала всякую возможность каких-либо встречных вопросов.
Между тем обыкновенное внимательное чтение акмеистического манифеста Гумилева сразу ставит перед историком литературы целый ряд проблем, не лишенных даже парадоксальности, — особенно если вспомнить о некоторых обстоятельствах, сопутствующих написанию этого любопытнейшего документа.
Гумилев называет акмеизмом «новое литературное направление». Исходя из его пояснений, мы можем сделать вывод, что это литературное направление является «высшей степенью»… чего-то. Вопрос в том, что развивается здесь до «высшей степени», у Гумилева остается без ответа, а в ответе и заключается вся смысловая «соль» термина.
Правда, в рецензии на книгу стихов С. М. Городецкого «Ива» (1912) Гумилев, говоря об акмеизме, переводит исходное ακμη несколько иначе — «расцвет всех духовных и физических сил», но, во-первых, такой перевод очевидно неточен — греческое ακμη предполагает «превосходную степень» как таковую, без конкретизации дополнения. Во-вторых, тот смысл, который затем выводится — «литературное направление, состоящее из поэтов, находящихся в расцвете духовных и физических сил», — может трактоваться весьма широко. Так, например, A.A. Блок видел здесь… попытку авангардистского эпатажа: «… Гумилев… написал в скобках, в виде пояснения к слову “акмеизм”: “полный расцвет физических и духовных сил”. Это уже решительно никого не поразило, ибо в те времена происходили события более крупные: Игорь Северянин провозгласил, что он “гений, упоенный своей победой”, а футуристы разбили несколько графинов о головы публики первого ряда, особенно желающей быть “эпатированной”; поэтому определение акмеизма даже отстало от духа нового времени, опередив лишь прежних наивных писателей, которые самоопределились по миросозерцаниям (славянофилы, западники, реалисты, символисты); никому из них в голову не приходило говорить о своей гениальности и о своих физических силах; последние считались “частным делом” каждого, а о гениальности и одухотворенности предоставлялось судить другим» (Блок A.A. Собрание сочинений: В 8 т. М.—Л., 1963. Т. 7. С. 180). Блок, конечно, по существу не прав — ни художественная практика акмеистов, ни их «жизнетворческие установки» (если вообще здесь можно употребить этот термин) никак не были связаны с футуристическими «антибуржуазными» демонстрациями 10-х годов XX века. Однако формально этот выпад оправдан: содержание термина «акмеизм» разъяснено Гумилевым настолько невнятно, что даже и такая его трактовка оказывается возможной.
Адамизм при здравом рассмотрении оказывается не менее загадочен, нежели акмеизм. A.A. Блок иронически замечал, что, не имея ничего против «мужественно-твердого и ясного взгляда на вещи», он все-таки плохо понимает, почему такой взгляд должен называться именно адамизмом (см.: Блок A.A. Собрание сочинений: В 8 т. М.—A., 1963. Т. 7. С. 178). Впрочем, что говорить о Блоке, если даже ближайший сподвижник Гумилева в деле «преодоления символизма», С. М. Городецкий, насколько можно судить по имеющимся материалам, тоже плохо понимал терминологические нюансы акмеистической программы.
Если попытаться разобраться в том, что же разумелось Гумилевым под акмеизмом и адамизмом, нужно прежде всего вспомнить об истоках акмеистического «антисимволистского бунта» 1912–1913 годов. Теория акмеизма складывается у Гумилева в спорах с лидером так называемых младосимволистов Вяч. И. Ивановым во время «башенных» посиделок конца 1900 — начала 1910-х гг. — спорах, о содержании которых мы можем судить лишь по скупым косвенным свидетельствам, вроде иронической сценки в воспоминаниях Андрея Белого:
Вячеслав раз, подмигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: “Вот вы нападаете на символистов, а собственной твердой позиции у вас нет! Ну, Борис, Николаю Степановичу сочини-ка позицию…” С шутки начав, предложил Гумилеву я создать адамизм; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово “акмэ”, острие: “Вы, Адамы, должны быть заостренными”. Гумилев, не теряя бесстрастья, сказал, положив ногу на ногу:
— Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию — против себя: покажу уже вам “акмеизм”!
Так он стал акмеистом; и так начинался с игры разговор о конце символизма» (Белый Андрей. Начало века. М., 1990. С. 356 (Литературные мемуары).
Вне всякого сомнения, что под «разговором о конце символизма» Белый имеет в виду знаменитую «дискуссию о символизме» 1910 года — полемику, спровоцированную статьями Вяч. И. Иванова «Заветы символизма» и A.A. Блока «О современном состоянии русского символизма» и приведшую в конце концов к распаду единой символистской литературной группировки. Для всех участников этой дискуссии главным являлась проблема отношения литературы к религии. Все прочие аспекты, в том числе и поэтические, оказывались здесь частными вопросами, которые не имели принципиального характера. «В сущности, — писал о выступлениях Иванова и Блока их оппонент В. Я. Брюсов, — возобновлен дряхлый-предряхлый спор о свободном искусстве и тенденции. […] Мистики проповедуют “обновленный символизм”, “мифотворчество” и т. п., а в сущности хотят, чтобы поэзия служила их христианству, была бы ancilla theologiae (служанкой богословия. — Ю. 3.)»(Печать и революция. 1926. № 7. С. 46). И если понятия «акмеизм» и «адамизм» возникают, как указывает Андрей Белый, в ходе «разговоров о конце символизма» 1910 г., то их содержание должно быть каким-то образом соотнесено с тем, что говорилось на «башне» о взаимоотношениях религии и искусства.