Анатомия Луны - Светлана Кузнецова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что-то я забыл… Напомни мне, зачем я притащил тебя в свою квартиру, – улыбаясь, Гробин притягивает меня к себе.
– Это из-за печенья, гад. Ты ко мне примазался, чтоб я тебя им кормила.
– Я не люблю печенье…
– Зачем тогда слопал целый кулек?
– Разве?
– Ты превращаешься в тролля. Сдерживай себя. В следующий раз слопаешь кусок оконной рамы и сам не заметишь.
– Ло, ты идиотка… – качает головой Гробин и усмехается.
– Да, мой мозг весит семьсот граммов.
– Взвесила?
– Нет, радость моя. Но, когда я умру, можешь вскрыть и убедиться.
Я смотрю на него и не могу сказать то, что должна. И потому начинаю издалека:
– Ты покупал когда-нибудь дурь у Африканца?
– Бывало…
– И что ты про него думаешь?
– Все они подонки, Ло. Они ломают людей и рано или поздно ответят за это. Это их карма.
Нет, я не могу ему сказать…
* * *
Иногда я грущу по старику в ковбойской шляпе и крокодиловых сапогах. Ведь мы с ним и унылым толстяком-реставратором колесили по миру лет пять без малого. Да, наш старикан был тем еще подонком – прожженный делец от искусства и педераст к тому же. И все-таки таких, как он, больше нет. Из нас троих он один теперь за решеткой. В сеть просачиваются протоколы допросов. Им интересуется пресса. Его интервью поднимают шумиху. Он и за решеткой продолжает нагибать их. Черт, он, как всегда, прав, наш старикан.
– Я вам скажу так, – говорит он им, – с тех самых пор, как в 1961 году итальянец Пьеро Мандзони высрал два килограмма семьсот граммов дерьма, расфасовал свою кучу по консервным банкам (тридцать граммов стопроцентного натурального дерьма художника в каждой), назвал все это концептуальным произведением искусства и стал продавать по цене золота – с тех самых пор вы все и стали говноедами. Вы охотитесь за дерьмом, выкидываете миллионы за дерьмо на аукционах, вы жаждете дерьма – и что, вы не говноеды? Да кому вы тут втираете. Хватит гнать фуфло, говноеды. Идите мандеть и брехать, как Троцкий, кому другому. Вы, говноеды. И точка.
Вы, доверчивые говноеды, – продукт самого адового, самого циничного и мразотного, что было придумано цивилизацией, – капитализма. Капитализм извратил суть всего, и искусства тоже. Вы не понимаете? Рекламщик Уорхол оттрахал вам мозг кислотным глянцем, превратил мир в фабрику по тиражированию модной упаковки, сделал искусство коммерцией. А вы даже не поняли его издевки – он скормил вам грандиозный фальшак. Вам охота восторгаться глянцевой пустотой. Вам столько раз оттрахали мозги, что у вас там ничего, кроме месива, не осталось.
Раньше люди ели, когда могли достать еду. А теперь они жрут всегда, потому что еда продается в красивой упаковке. Раньше картины покупали за то, что они нравились. А теперь это инвестиция. Не важно, в Ван Гога или в дерьмо. Покупают, не глядя, потому что не падает в цене. Миллиардер приобретает картину, на которой аэрозольной краской из баллончика написано: «Ты купил меня за 200 миллионов. На хер ты это сделал?» И внутри у него ничто даже не дрогнет. Да ему срать. Это просто способ вложиться.
А знаете что, ведь баночки с дерьмом Мандзони за давностью лет (с запаянными консервами такое случается) взорвались, и, поговаривают, вместо личного говна художника там оказались кусочки гипса. Фальшак всюду. Под торговой маркой «современное искусство» в промышленных масштабах штампуется величайшее во вселенной ничто. Так что «Русская триада» просто вскрыла гнойник. За что нас осуждают? За искусную имитацию шедевров? Так вы должны нами восхищаться. За чужие подписи на картинах? Ну так вы должны ссать кипятком – мы талантливы, интересны и отважны. Потерявшие свое бабло хотят нас линчевать. Так – значит, мы мученики. И с нас нужно писать иконы. Художники, стряпайте подделки! Подделывайте великих и второранговых. Всех! Пусть капиталисты давятся вашими фальшаками. Обесценивайте искусство, ибо искусство бесценно и таким и должно оставаться.
Старик не рассказывает им, как мы придумали Умо. Его допрашивают блюстители закона, у него вымаливают подробности редакторы искусствоведческих сайтов и арт-критики. Он отвечает:
– Этого я не помню. Я пил тогда слишком много мадеры.
А во всем были повинны африканские маски.
Все он помнит. Такое невозможно забыть. В той деревушке под палящим солнцем мы оказались в субботу, в базарный день. Из окрестностей в это местечко топали местные с поклажей на спинах и козами на привязи. Рынок – огромный пустырь на рыжей земле. Прямо в этой пыли они и разгружали свои тюки. Жгучий перец, украшения из бисера и раковин каури, расписные сосуды-калебасы из тыквы, сандалии из старых автомобильных покрышек, фигурки зверей из дерева, зерно тефа, из муки которого местные пекли лепешки, порошок красной глины, которой женщины тут мазали волосы. Мужчины продавали коз. Тонконогий парень сгонял мух с потрескавшихся губ и предлагал пучки ката, листья которого клали за щеку и жевали по многу часов. Здесь только белые расплачивались бырами, у местных меж собой в ходу был натуральный обмен. Пекло. Босые ноги. Бритые головы и головы в дредах. Вонючий запах густого африканского пота. Но мне нравилась их кожа. Она была не просто темна, а будто посыпана серебристым пеплом.
Мы устали бродить и сидели под навесом на окраине пыльной деревни. Ждали, пока голенастая эфиопка сварит кофе на костре – на ее кухне не было электричества. Мелкие косички. Под майкой обвисшие груди – мокрые от пота, как перезрелые и раздавленные манго. Реставратор вытирал лоб носовым платком и все косился на нее. Эфиопка широко, зубасто улыбнулась. Реставратор испуганно нахмурился и отвел взгляд. Старик в ковбойской шляпе грыз мундштук, пересчитывал остаток наших денег и ругался: абиссинцы, проклятые и недоделанные, дерут быры даже за то, что их фотографируешь.
А напротив местный в растаманской шапке торговал масками из дерева. Разными: треугольными и овальными, ритуальными и карнавальными, масками человеко-зверей для охоты за нечистой силой, ярко раскрашенными и черными. Маски, уверял он, из Либерии и Кот-д’Ивуара, из Кении, Мали и Камеруна – со всего Черного континента.
– Нельзя слишком долго носить маску, – объяснял он. – Опасно. Застрянешь между двумя мирами. А когда маска треснет, ее нужно похоронить в земле, как мертвеца.
– А ты в это веришь? – спросила я его. Он пожал плечами:
– Я верю в Христа и во все остальное.
Уже было за полдень, а я все рисовала в блокноте маски и этого растамана, что жевал кат.
– Скоро автобус, Ло, – нетерпеливо произнес наш старик. Взял мой блокнот, полистал. Задумался. Это и был поворотный момент. Ему в голову пришла «офигенная» идея – очередная.
– Вот чего нам не хватало, деточка, – сказал он, тряся моим блокнотом. И мы забыли про автобус, про все на свете. Заночевали в этой дыре и всю ночь кричали, перебивали друг друга, азартно придумывали подробности биографии Умо. Только реставратор, весь истекающий потом, апатично обмахивался ковбойской шляпой нашего старика и уныло вставлял какое-нибудь охолаживающее наш пыл суждение. Это заставляло копать в нужном направлении и глубже.