Разруха - Владимир Зарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Забудь все… что я тебе тут наговорила, — сказала Магдалина. — Если сможешь.
— Уже забыл, — кивнул Боян. Но он помнил. И странно, но сейчас его боль уже не была связана с Корявым. Гнев и сострадание переродились в нечто третье, в сознание, что она его предала. Предала с этим ничтожным писателем, а потом — с Корявым. И на него снова нахлынуло смутное чувство, что Магдалина покинула его навсегда.
А она ныряла в прозрачной воде — постепенно к ней возвращалась улыбка — выходила из волн, соленая вода стекала по ее коже, но все уже было иначе. Обнажив перед ним свою жизнь, она больше не обнажалась до наготы на пляже, упорно отказываясь подарить ему беззащитность своего тела.
— Мне стыдно, — объяснила она. — Теперь мне стыдно.
— Но ведь вокруг ни души.
— Я не стыжусь других, я стыжусь тебя.
Нахальная чайка пролетела в метре от них, всплеснула крыльями и села на волны. Магдалина, собрав горсть ракушек мидий, перебирала их на песке, складывая в узоры и тут же разрушая, вновь создавая новые и вновь разрушая.
Как в калейдоскопе. Она замкнулась в себе, словно он попытался ее изнасиловать. Ему не удавалось заглянуть в сгустившийся мрак ее глаз. Она отвернулась, накинув на плечи полотенце с картинкой мускулистого борца.
— Еще раз прошу, не трогай Корявого, — сказала она, а потом: — Все-таки я сука. Запомни, я настоящая сука…
Теперь прикурил он и протянул ей сигарету. Без видимой причины, не зная почему, он снова заговорил о том самом, невероятном фильме «В прошлом году в Мариенбаде». Это был медленный стриптиз, упоительное умерщвление целого мира, лишенного боли, а значит — и достоинства. Она внимательно слушала и все понимала. Магдалина уже знала, что недостаточно видеть, как он засыпает, что Созополь — это лишь миг, но у них двоих уже есть их общее прошлое и туманное будущее.
— Я голодна… — сказала Магдалина.
* * *
На понедельник у Бояна накопилось так много сложных встреч и переговоров, хоть и перенесенных Магдалиной, но не дававших ему покоя, что домой он вернулся почти ночью, в пол-одиннадцатого. Устал он зверски и побаивался встречи с Марией, предстоящего разговора и ее заикающегося молчания. Темнота еще не сгустилась, горы за домом окутывал густо-фиолетовый сумрак. Сторож — здоровенный загорелый шоп — встал навытяжку у ворот и отрапортовал ему, что сауна разогрета, обе его дочери упорхнули на тусовку, но госпожа супруга ждет его в доме.
Боян отпустил Прямого (Корявого он сегодня вышвырнул на улицу, надеясь, что больше его не увидит), вышел из машины и направился к дому по аллее, обрамленной подстриженными кустами. Ему было необходимо впитать в себя сухой жар сауны, взять тайм-аут и собраться. Раздался крик совы — она кричала в сумерках, подзывая темноту, чтобы прозреть, добыть себе пищу и насытиться.
Кондиционер в гостиной струил прохладу, замысловатая, любовно отреставрированная венская мебель, казалось, продрогла, телевизор работал вхолостую — никто его не смотрел. Мария вязала на спицах, облюбовав себе укромное место на диване в уголке. Спицы метались в ее руках, выплетая и упорядочивая петли, подобные ее заиканию, стремясь создать нечто единое и целостное, словно это она сама мучительно старалась сказать нечто законченное и значимое. Она связала уже с десяток свитеров для него и дочерей, которые никто так ни разу и не надел. Уродливые, растянутые, воплотившие в себе стремление жены как-то организовать свое время, чтобы затем раздать его, подарить близким людям, они копились на полках шкафов Иглики и Невены, но дочери отдавали предпочтение фантазиям Лучано Бенеттона. Мария почувствовала его присутствие, но не подняла головы. Ее небрежно отброшенная набок челка скрывала высокий лоб. Улыбка в глазах жены давно угасла.
— Все вяжешь? — спросил он.
— Д-да.
— Я вернулся.
— Д-да, — повторила она.
— Что там по телевизору?
— Н-не знаю.
— Тяжелый был день, — вздохнул он, — сделка с казахстанским хлопком сорвалась… лондонского клиента, наверное, потеряю.
— С-с-сочувствую… — безучастно и мучительно долго выговаривала она. — Д-дана (Даной звали их кухарку) сварила тебе дунайскую уху из головы сома.
— Обожаю ее уху, — сказал он, присев на кожаный диван напротив.
Их молчание было глубоким и холодным, как горное озеро над Бояной. Он закурил сигару, обежав взглядом десятки картин на стенах, а они в ответ вызывающе пялились на него, лучась какой-то особой энергией — некоторые казались болтливыми, заполняя вакуум, пустое пространство между ним и Марией. Он вспомнил, как лет пятнадцать тому назад они купили первую из них у художницы Лики Янко: странную изящно-уродливую Мадонну с каменным глазом. Она прижимала к себе Младенца, а над ней еле угадываемый пейзаж с осликом и солнцем напоминал о неразрешимом столкновении духа и материи. «Любая картина — она как цветок в вазоне, — сказала им тогда Лика Янко, — ее нужно поливать взглядом, любознательностью, любовью, иначе она не сможет существовать». И добавила устало и мудро: «Ваша жена — красавица, товарищ Тилев, берегите ее…» «Мария — моя Мадонна с Младенцем. Она — все, что у меня есть, — подумал он тогда, — все остальное незначительно, потому что необъятно!»
— Я т-тебе п-подогрею уху, — мучительно выдавила Мария, но пальцы ее продолжали свое движение, не прерывая процесса сотворения из ничего, из обмана ускользающего времени.
— Гнусный день… я еще не голоден.
— Д-дана сделала тебе и г-гренки с м-маслом.
— Я люблю их с пестрой солью[20].
— Она в-все с-сделала как т-ты любишь: п-посыпала и п-пестрой с-солью, и черным п-перцем.
— Греки отменили встречу в пятницу.
— Эт-то хорошо или п-плохо?
— Не знаю. Но меня это тревожит, мне кажется, надо мной нависла какая-то угроза.
— Т-ты просто п-переутомился. Отсюда и тревога. — Мария вздохнула. — У м-меня н-нитки к-кончаются.
— Завтра распоряжусь, чтобы Прямой купил тебе еще.
— Н-на свитер для Иглики мне хватит… она такая худенькая.
Когда Генерал вызвал его к себе на дачу в село Железница (по сути это был обычный сельский домишко, надраенный до блеска, как солдатские сапоги, с железными бочками под водостоками для сбора дождевой воды), вернувшись, он тут же все рассказал Марии, растерянный и испуганный до беспомощности.
— Не соглашайся! — сказала она ему тогда.
— Это приказ! — соврал он.
— Никто не может отдать такой приказ.
— Может, — снова соврал он.
Через месяц Боян поспешно ушел из министерства, сменив тишину своей фотолаборатории на изысканную суету отеля «Нью-Отани», на круглосуточную занятость. Деньги ошеломили его, как весенний град, нарушивший его ленивую жизнь. Сначала он их считал, у него болели пальцы от перелистывания купюр в пачках, их тонкий свистящий шепот его оглушал. Он считал их из страха, он их боялся, боялся ужасающей возможности ошибиться, а пересчитав, спешил положить их в абонированный в «Нью-Отани» сейф, поскорей отделаться, отряхнуться от этой блестящей зелени, как от кошмарного сна. Он потерял сон, страсть к футболу, даже чувство половой принадлежности… но получил взамен старенький БМВ (от одного араба, перекупщика краденых автомашин), потом — Мерседес, продал свою жалкую «двушку» в забытом богом квартале «Люлин»[21] и заплатил восемьдесят девять тысяч долларов за двухуровневую квартиру в двести квадратных метров в аристократическом квартале «Лозенец», с витой лестницей из гостиной на верхний этаж, с четырьмя спальнями и видом на Витошу — просыпающуюся и засыпающую Витошу. Может, именно тогда он и потерял Марию?