На этом свете - Дмитрий Филиппов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Молодцы! От-ли-чно! – президент поднялся.
Сдержанно поклонились.
– Нет, правда, ребята, от души!
Он пожал руку Кондратию Кондратьевичу, и от этого рукопожатия повеяло страстной первобытной силой. Рука дирижера мгновенно вспотела.
– Дмитрий Сергеевич, – обратился президент к похожему на кота блондину, – А нам бы в Сочи 17-го тоже хор не помешал? Как думаешь?
– Ну…
– Какие у вас планы на 17-е число? Сможете? – президент попросил. Просто попросил.
Кондратий Кондратьевич растерялся.
– У нас вроде бы выступление в Капелле запланировано… Никита…
– Какое к черту выступление? – затараторил концертмейстер. – Мы сможем! Мы, конечно, сможем! Мы всегда сможем!
Президент усмехнулся, глаза его заиграли ласковыми огоньками.
– Какой у вас номер телефона? Я позвоню ближе к дате.
Кондратий Кондратьевич молча и с придыханием следил за тем, как президент достает из кармана джинсов сотовый телефон, отключает блокировку клавиатуры… Это был даже не сон – опиумные видения. Дирижер млел от происходящего, а в глазах его поместилась вся нежность мира, готовая хлынуть без остатка на этого скромного, простого человека с телефоном в руках.
– Ну?
– Да-да… Да, конечно…
Он продиктовал номер. Испугался, что президент мог перепутать цифры и еще раз повторил, для надежности. Он хотел повторить в третий раз, но Никита незаметно дернул его за полы концертного фрака.
Покидали Валаам радостные и возбужденные. Никита на палубе «Метеора» откупорил бутылку шампанского, разливая и проливая пенный напиток. Счастье, брызги и поздравления… Кондратий Кондратьевич стоял в стороне и с тоской глядел на скалистый, надежно покрытый мхом берег. Так эмигрант в ноябре 1920 года до последнего ловил взглядом очертания Крыма, понимая, что не вернется на эту землю никогда.
Жизнь вернулась в свою колею: репетиции, концерты, работа в храме. Но чем ближе подходило семнадцатое число, тем злее и несноснее становился Кондратий Кондратьевич. Он цеплялся к мелочам, раздражался по пустякам, а вечерами, спрятавшись от всех в пустой квартире, жадным и колючим взглядом буравил сотовый телефон.
С каждым днем мобильник нагревался, становился горячее и жег ляжку. Кондратий Кондратьевич вскакивал среди ночи и в панике шарил рукой по тумбочке. Нащупав телефон, цепко сжимал его и подносил к лицу, снимая блокировку. Ему казалось, что батарея вот-вот сядет, пока он спит, и именно в этот момент позвонит президент. Аппарат был надежен, уверенно показывая полный заряд, но Кондратий Кондратьевич уже не мог уснуть, маялся в полудреме до утра. Он взял за правило носить с собой зарядное устройство. Когда ему звонили друзья, он разговаривал неохотно, стараясь быстрее закончить разговор. Общение с близкими становилось короче день ото дня, а потом он и вовсе перестал брать трубку, сбрасывая вызов.
Зарядного устройства ему показалось мало, и он купил запасной аккумулятор. Жизнь перестала бурлить и искриться. Весь видимый мир замер в ожидании одного-единственного звонка, но телефон жестоко молчал. Кондратий Кондратьевич прокручивал в памяти тот разговор, приходил в ужас от одной мысли, что мог от волнения ошибиться, перепутать цифры номера; все чаще звериная тоска просыпалась во взгляде; язык привыкал к привкусу крови из прокушенной нижней губы.
Вечером 17-го числа он не явился на репетицию. Коллектив, впитавший за прошедшие недели тревогу руководителя, отнесся с пониманием, но Кондратий Кондратьевич не пришел и на следующий день. На звонки привычно не отвечал. И на третий день Никита забил тревогу.
Дверной звонок глухо выводил «Подмосковные вечера» – безрезультатно. Подключили соседей. Массивная железная дверь взлому не поддавалась. Замок срезали болгаркой.
В квартире пахло прокисшим молоком и сигаретным дымом.
Когда Никита шагнул в полумрак комнаты и включил свет, то первое, что он увидел, – разбросанные на полу листы партитуры, исписанные мелким неровным почерком. Концертмейстер поднял один лист. Не было нот. Не было скрипичных и басовых ключей. Нотоносец был исписан хаотичным набором цифр.
Кондратий Кондратьевич прятался в шкафу. В руках он сжимал телефон. Глаза горели и плавились. Рот улыбался.
– Что с вами? – спросил Никита.
Дирижер не ответил. Даже не обернулся. Он слушал музыку.
Рассказ
– Урсула Коудурьер купила новое платье. Ты видел? – спросила Мерседес.
– Да, я видел.
– В Мехико сейчас мода на все легкое и открытое. Красивое платье. Хотя выглядит она в нем как потаскуха.
– Замолчи. Мы должны ее мужу за восемь месяцев. Луис в любой момент может выгнать нас на улицу.
– Как толстая солдатская девка! – Мерседес посмотрела с вызовом. – Ну? Что? Может, бросишь меня и женишься на своем романе? У тебя в крови бросать близких.
Габо скривился, как от пощечины. Стыд за жену сдавил сердце, кровь хлынула к напряженному лицу. Мать бросила Габито, когда ему исполнился год. В этом беспамятном возрасте он еще не научился запоминать – ни единого штриха, ни запаха, ни крупицы образа. А когда, спустя шесть лет, молодая красивая женщина вошла в дом своего отца, Габо не узнал ее. И не постарался вспомнить. Вскоре мама снова его покинет.
– Я устал от твоих истерик. Пойди прими душ.
– Он устал! Вы посмотрите на него! А я устала клянчить мясо у сеньора Филиппе, устала латать обноски наших детей. Вчера в школе нашего сына обозвали нищим засранцем: на штанах пятно, которое я никак не могу отстирать. Я бы выбросила эти штаны к чертовой матери, да только новые купить не на что. Может быть, ты ходишь по магазинам? Может быть, ты стоишь у плиты? Или ты работаешь?
– Да, я работаю!
– А чем тебе платят? Воздухом? По галлону за абзац?
– Твою мать, я заложил автомобиль…
– Когда, Габо? Когда это было? Мы проели эти деньги три месяца назад. Спроси меня, где мои драгоценности? Где радио и телевизор? Спроси, не стесняйся…
– Я не слушаю радио и не смотрю телевизор. Мне некогда.
– Ах, ему некогда…
Габо спокойно подошел к жене, размахнулся и ударил ее ладонью по лицу. Мерседес зажмурилась и беззвучно завыла. Из глаз хлынули слезы.
Бежать! Бежать из этого мещанского мира. Габо закрылся в своем кабинете, закурил и c облегчением вздохнул. Только в этой маленькой комнатке в сизых клубах сигаретного дыма, отгороженный от целого света магическим, лишь ему подвластным пространством, он чувствовал себя свободным. Все его прежние страхи – страх перед призраками, страх суеверия, страх темноты, страх насилия, страх быть отвергнутым – исчезали, как только он закрывал дверь и поворачивал ключ на два оборота. И каждый раз рождались новые строчки. Они били из глубины души горячим источником – чистый кипяток лился на бумагу, вываривал белоснежные листы в котле стройных мыслей и фраз. Сам Господь творил его рукой, и не было сил противиться.