Двенадцать ночей - Эндрю Зерчер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет. Он в другом месте, – начал было Вилли, его голос стал крепнуть – но вдруг он осекся. Палец его правой руки двинулся по ложбинам и гребням рельефного пола пещеры, то чуть ниже, то чуть выше, по боковым и обратным ответвлениям, по полукружиям и кругам. Кэй смотрела на это движение пристально, не сомневаясь, что его выразительные узоры, как при перемещении камешков по сюжетной доске, богаты смыслом. Палец начал приподниматься и вскоре принялся постукивать по полу то тут, то там, словно изображая капель или клюя зернышки.
– Нет, – повторил Вилли более тихим, более мягким тоном, – он в другом месте.
– Где, в каком месте?
Палец постукивал, постукивал по полу. Кэй понаблюдала некоторое время, потом перевела взгляд на сестру. Элл, сидевшая на стуле рядом, была на голову ниже – и при этом ее лицо было так внимательно, глаза так широко раскрыты, золотисто-рыжие волосы так наэлектризованы от общей сосредоточенности, что Кэй почудилось, будто она смотрит на сестру снизу вверх.
– После перемещения, – тихо промолвил Вилли, – разъятие.
– Что это значит? – спросила Элл, не пропускавшая ни звука. Она, как на шарнирах, повернулась к Кэй. – Не понимаю, что это значит.
Вилли молчал, но его палец все еще клевал и нырял, хотя медленнее. Кэй хотела протянуть руку, дотронуться до Элл: она поняла про «разъятие» достаточно, чтобы знать, что это плохо, ужасно, неправильно. Похоже на ликвидацию. Элл, однако, по-прежнему была полна сил и настроена решительно.
Вилли поднял глаза и распластал на полу ладони, словно грея их на грубых складках его рисунка.
– Давайте-ка я вам историю расскажу, – проговорил он.
– Не хочу историю! – выпалила в ответ маленькая девочка. Она не пошла на попятный, какое там – даже не дрогнула. – Я хочу вернуть папу.
– Выслушайте все-таки эту историю, она про потерю и обретение. Порой внутри историй можно найти истины, утешения и пути, которые не столь явны вне историй. Порой истории и есть ответы или делают ответы возможными. Порой они – матери ответов.
Он пристально смотрел сейчас на Кэй, глаза в глаза. Встретившись с ним взглядами, она подумала, что никогда раньше не видела глаз такой спокойной, льдистой голубизны. И возникло чувство, что слезы у нее вот-вот брызнут из кончиков пальцев.
– Много веков назад, когда истории еще не записывали в книгах, большие города и народы рассказывали истории о себе, чтобы помнить, кто они такие, откуда явились и чего хотят для себя и детей своих. Люди, которые рассказывали эти истории, были поэтами, и, поскольку они должны были запоминать множество фактов – имена, места, события, причины и следствия, покрывавшие своей сетью сотни, а то и тысячи лет, – им нужно было искать средства для того, чтобы укреплять свою память. Добавлять ей надежности. Поэтому они снабжали свои истории ритмом и рифмами, разбивали их на строки и строфы, украшали их характерными фигурами речи – все это помогало им всякий раз, как они рассказывали любую историю, помещать каждую ее часть куда нужно. А рассказывали они их часто – каждый вечер, иногда двум-трем детям, иногда целому скоплению народа у большого костра или под звездами летом. Вспоминали, свидетельствовали, прорицали.
По мере того, как Вилли говорил, неустанно водя пальцем по камню, тон его голоса, чувствовала Кэй, снова и снова менялся. Как будто смотришь в калейдоскоп, где краски и контуры обновляются при каждом повороте, образуя нежные, хрупкие орнаменты, похожие на крылья бабочек. Она слышала в его голосе доброту и сострадание, блеск и прозорливость, а под всем этим – музыку, которую хорошо знала: музыку отцовского голоса, мелодию его чтения, долгого чтения в темноте позднего вечера. Элл подала ей руку, и Кэй взяла ее; каким-то образом они сползли со стульев на пол и сидели теперь, прижавшись друг к дружке, в тени, создаваемой голосом Вилли.
– Рассказать историю так, чтобы она и прекрасно звучала, и поражала, и легко запоминалась, – для этого нужны были и великое умение, и дар, этому учились, но только те, у кого была врожденная готовность. Так возникали знаменитые семьи поэтов, сыновья и дочери наследовали эту готовность от родителей, овладевали тайнами речи и сохраняли традиции народа, города, семьи. И они состязались между собой, иных люди ставили невысоко, других выше, и очень немногие считались самыми лучшими.
Лучшим из лучших – намного более знаменитым, чем прочие, и поистине величайшим – был поэт Орфей. Он был в семье единственным сыном, происходил из старинного рода певцов, и дар так им владел, что говорили – своих детей у него не будет, он всего себя вкладывает в голос, ничего не оставляя на отцовство. Его дети – его истории. Куда бы он ни шел, он пел на ходу, и, если у него не было лиры в руках, пальцы все равно танцевали в воздухе, выхватывая ноты из ветерка, из дождя, из снопов света, которые падали утром и вечером между облаков. Еще младенцем, не умея говорить, он усвоил ритмы и интонации древних ладов и мелодий, и они постоянно жили у него в горле. И какое это было горло, какая шея! Горло – сладкозвучней соловьиного, шея – краше лебединой, крепче борцовской. Краса и сила сливались воедино в каждой строфе, в каждой строчке, в каждом слоге.
– Его папа гордился им? – спросила Элл. Кэй бросила на сестру острый взгляд, досадуя на нее, что прервала поток рассказа, и досадуя на себя, что раздосадовалась. Элл выглядела сонной. Глаза у нее слипались.
– Да, очень гордился, – сказал Вилли. – Потому что сын быстро овладел всеми традиционными историями, на которых зижделась слава отца. Он пел о великих битвах, смягчая суровость этих песен любовными интерлюдиями, пел о судьбах славных родов, происходивших от богов и героев. В юном возрасте он уже отличался такой глубиной и широтой повествования, такой памятливостью и страстностью, какие были доступны лучшим певцам только в зрелые годы. Все постоянно судили и рядили: к чему этот великий артист обратится теперь? Где найдет материал? В те дни в обычае у поэтов было, чтобы их пение воспринималось легче, полагаться на некоторые особенности памяти: небольшие фрагменты песни возвращались рефреном, звенели, как знакомый колокольчик, – обороты из четырех-пяти слов, иногда в чуточку преобразованном, но узнаваемом виде, повторялись снова и снова. Это и облегчало ношу поэта, и радовало слушателей: ничто не приносит такого удовлетворения, как возврат чего-то знакомого. Нет ничего милей внезапного послабления тягот, холодной воды в разгар жаркого дня. Орфей был искушен в этих приемах более всех современных ему поэтов, он славился тонкостью, с какой, задав тему или мотив, позволял заданному претерпеть изменение, метаморфозу, а потом лежать мертвым грузом, пока он, певец, не оживит лежащее, не вернет на свет. Если прочие поэты, плетя в своих творениях сеть из тем, иные из тем продолжали, а другие бросали, то про Орфея говорили, что он никогда не теряет ни единого слова. Говорили, что он может позволить слову умереть и отправиться в преисподнюю, но непременно воскресит его до завершения песни.
Кэй ощетинилась. В преисподнюю, повторила она мысленно.
Элл, оказывается, бодрствовала.