Улица Красных Зорь - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего ты, Сережа, не читаешь? – услышал он и, обернувшись, увидел тетю Мери, которая смотрела на него, растянув губы в улыбке.
– Я… – начал Сережа, но пересохшее горло мешало говорить.
– Что-нибудь случилось?
– Нет… Я…
– Ты хочешь в туалет? – спросила тетя Мери, понизив голос. – Это в конце коридора. – И большой своей белой рукою со сверкающим зеленым камнем на пальце ободряюще провела по Сережиной щеке.
В коридоре было темно, и когда Сережа шел, то ему показалось, что за пухлой от одежды вешалкой кто-то прятался, шептал и чем-то шелестел, но от Сережиных шагов все это притихло.
Сережа нащупал дверь туалета, вошел и заперся, стоял просто так, потому что в туалет ему не хотелось. Выйдя из туалета, он пошел назад и едва не упал, наткнувшись на связки старых газет, сложенных в углу у вешалки. Опять послышались за вешалкой шелест и шум, словно смех, заглушенный ладошкой. Сережа вернулся в комнату, как и вышел, тоскуя.
Конкурс меж тем кончился, первый приз выиграла школьная подруга Бэлочки Лина Думанская, прочитавшая и изложившая своими словами содержание книжки «Жизнь и приключения белочки Чок-Чок». На этот раз Мери Яковлевна и Бэлочка, наконец появившаяся откуда-то, и все остальные аплодировали Дине, как они аплодировали раньше Сереже за его пушкинский стишок «Утро». Сережа стоял в стороне, недовольный, тоскующий, внутренне протестующий, и не аплодировал. Впрочем, он заметил, что и Алик Саркисов тоже недоволен и тосклив. Однако Бэлочка была весела и, как показалось Сереже, несколько раз на него весело поглядывала, но он, замкнувшись, с тяжелой каменной грудью отворачивался. Наконец Бэлочка, когда Сережа стоял у окна, глядя на снег, сама подошла и спросила:
– Отчего ты сердишься?
– Я не сержусь, – опять пересохшим горлом и потому прокашливаясь, ответил Сережа.
– Нет, сердишься! Ты на меня сердишься.
– Не сержусь!
– Врешь, сердишься, – и своими смеющимися голубыми глазами поймала, приклеила Сережины темные, сердито-печальные.
Так боролись они взглядами, и Бэлочкин, игриво-веселый, победил, покорив Сережин, сердито-тоскливый. Сережино лицо потеряло твердость, ослабело, расползлось в улыбке.
– Ты проиграл, проиграл, – засмеялась Бэлочка и, зачем-то оглянувшись, сказала тихо: – Пойдем, я тебе что-то покажу… Пойдем, – и поманила пальчиком Сережу вслед за собой в коридор.
В знакомом уже Сереже темном коридоре, у знакомой, пухлой от одежды вешалки Бэлочка остановилась и, взяв Сережу за руку, потащила в узкую щель между вешалкой и стеной. Сережа шел, пригнувшись, спотыкаясь о связки старых газет, о какой-то старый ящик, еще какую-то старую рухлядь.
– Можешь выпрямиться, – шепотом сказала Бэлочка.
За вешалкой в стене было углубление, очень узкое, но высокое, до потолка, и они стояли, тесно прижавшись, хоть и выпрямившись. Сердце Сережи сильно стучало, уши горели. Он очень волновался, как перед тяжелым экзаменом. Бэлочка была совсем рядом, тепло дышала ему в лицо.
– Чего ты молчишь? – спросила наконец Бэлочка, подышав так минуту-другую.
– Я… Ты… – Сережа начал прокашливаться.
– Я да ты, – засмеялась Бэлочка. – Ты доктора сын?
– Да.
– Гинеколога?
– Да, гинеколога.
Бэлочка опять засмеялась.
– Чего ты смеешься? – спросил Сережа, чувствуя все большую неловкость и не зная, что говорить и что делать дальше.
– Ты Пушкина хорошо читал, – вовремя пришла на помощь Бэлочка, – моей маме понравилось.
– Я твою маму и раньше видел, – сказал Сережа, – она к нам приходила… У тебя мама красивая, – добавил он, неожиданно для себя смело.
– Влюбился? – ответила Бэлочка на его смелость еще большей.
Сережа растерялся и не знал, что сказать: соврать, засмеяться небрежно или признаться, что действительно был влюблен.
– В мою маму все мужчины влюбляются, – сказала Бэлочка.
Сереже стало приятно, что Бэлочка и его тоже причислила к мужчинам, и он сам, не понимая, что делает, как бы наблюдая за собой со стороны, положил ей руку на левый бок у полного бедрышка, прощупав под белой, шуршащей материей какие-то косточки, какие-то завязочки, какие-то узелки. Тогда Бэлочка подалась вперед, прижала свой мягкий животик к Сережиному животу, уперлась обеими ладошками в его грудь и из этого не совсем ловкого положения несколько раз поцеловала Сережу в губы своими липкими, сладкими от яблочного пирога губками. В это время по коридору кто-то прошел и, видно, услышал за вешалкой шуршание и, может, даже звуки поцелуев, потому что остановился и повернул голову к вешалке, как это делал недавно Сережа. Бэлочка, распираемая смехом, прижала одну свою ладошку к своему ротику, а второй, мягкой, теплой ладошкой закрыла Сережин рот. Силуэт постоял в коридоре и пошел дальше к туалету. Но тут Бэлочка не удержалась и выпустила из-под своей ладошки короткий, визгливый, похожий на поросячье хрюкание смешок. Это так развеселило Сережу, что он тоже хрюкнул под теплой Бэлочкиной ладошкой, тем более что узнал в силуэте Алика Саркисова. Когда посрамленный Саркисов скрылся в туалете, Сережа и Бэлочка выбрались из-за вешалки и побежали в комнату, присоединились к поющему под аккомпанемент Мери Яковлевны хору.
А на прощание, перед тем как веселые возбужденные дети стали расходиться по домам, Мери Яковлевна с чувством спела «Колыбельную», пластично выпевая каждое слово красными губами.
И все разгоралось, все разгоралось, все светлело в Сережиной душе от этих убаюкивающе-торжественных звуков.
Позднее, возвращаясь с отцом домой по заваленным снегом белым, праздничным, новогодним улицам, Сережа жмурил глаза, отчего городские огни длинными лучами брызгали в разные стороны, глубоко дышал вкусным снежным воздухом, и временами радость, распиравшая его грудь, была так невыносима, что хотелось громко, бессмысленно закричать, как кричат от боли, которую невозможно терпеть.
– Папа! – необычно громко произнес, почти закричал Сережа.
– Что, Сережа? – спросил Иван Владимирович.
– Какой хороший сегодня вечер, – сказал Сережа, шумно, беспокойно дыша и лихорадочно блестя глазами.
«Мой сын впервые в жизни по-настоящему влюблен и счастлив», – подумал Иван Владимирович.
Ему вдруг стало грустно и вспомнилась покойная Сережина мать, когда он впервые встретился с ней, молоденькой, семнадцатилетней девочкой, почти ребенком, беспокойным, чистым и восторженным, таким же как Сережа. «Можно ли было тогда предугадать, что случится потом? – думал Иван Владимирович. – Что мы вообще можем увидеть своим близоруким, рассеянным оком? Тут важно людям моего опыта и моего возраста сдержать эгоистическую гордыню познавшей, неудовлетворенной души и не отравить чужой свежести своими разочарованиями, своим мрачным полетом фантазии».