Открывается внутрь - Ксения Букша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На плите стоит кастрюля вареной картошки. Лев Наумович переставляет ее на стол. Потом идет в комнату, захватывает там листочек, ручку и усаживается, поджав ноги, на табурет с дыркой. Картошка дымится. Лев Наумович незаметно для себя понемногу ест картошку и пишет.
* * *
У Льва Наумовича нет часов, как нет и календаря. Ему нет нужды в том, чтобы узнавать время. Ведь время существует вне зависимости от нашего знания о нем; значит, фиксировать часы и минуты – лишняя суета, которая, кроме всего прочего, принуждает нас делить жизнь на одно и другое (работу и развлечение, упражнение в известном и поиски неведомого). Попытки фиксации времени на самом деле лишь фиксируют относительно времени тебя самого. Впрочем, иногда получается так, что Лев Наумович случайно узнает о числе месяца или часе дня, и тогда эта цифра надолго остается в его памяти, становясь чем-то вроде ориентира. Вероятно, это привет из того прошлого, когда он еще изредка пользовался часами и календарем, недостаточно последовательно обходясь без них.
Итак, в какой-то определенный момент, – назвать ли его «десять тридцать», или «корова», или «какой-то определенный момент» – Лев Наумович заканчивает работу, откладывает листок в сторону и выключает свет.
Сначала в комнате совсем темно и тихо, но через пару минут темнота рассеивается, становится дырявой, прозрачной; да и тишина тоже. По косой входят в нее огни противоположной пятиэтажки, шум машин по мокрой трассе. Блестят, отсвечивая, листья клена: желтые сами по себе, они подсвечены случайными, небольшими источниками света с разных сторон; оттого они залиты разноцветной, сияющей желтизной и, полупрозрачные, и отражают, и пропускают свет. Клен действует как зеркало и как витраж, причем каждый лист на ветру поворачивается и качается, и весь клен одновременно качается и клонится. Проекция клена, его тени, лучи на стене комнаты, в которой сидит на матрасе Лев Наумович, наводит профессора на мысли дополнительные, случайные, тревожные. Он знает, конечно, что так и должно быть: всякая новизна тревожит; но сегодня Льву Наумовичу просто не по себе. Конечно, это из-за посещений и беспокойств. Они, все они, раздергивают его, мешают думать. Одного Петю Ковальского или одну жену он бы еще выдержал, но оба сразу – это выводит из равновесия, не может не вывести. Совпадение, как ясно из слов жены, не случайное. Но вот интересно: почему именно сейчас? Означает ли это, что он близок? Означает ли, что вот-вот сведет воедино те дороги, которые так далеко увели его? Необязательно означает, но может означать. Нет вещей, которые бы ничего не значили. Более того: они все только и значат, в них, кроме знаков, больше ничего никогда не бывает; ведь этот мир на самом деле состоит (как сказал бы программист) лишь из иконок. Нажмешь на такую иконку – запустится программа, но самой программы в этом мире нет, она находится на другом уровне абстракции. Потому-то, чем ты преданнее отдаешься абстрагированию, тем более плоским, пустым и примитивным становится для тебя «этот», реальный, конкретный мир. Весь жар, весь огонь, все процессы и одушевление – там. Почему, кстати… это самое «там» кажется человеческому уму расположенным сверху?.. Власть условностей – или тоже закономерность, основанная на существовании времени?.. Время… не дискретное… система координат… Лев Наумович засыпает.
* * *
Он просыпается утром, не рано, но и не поздно. Просыпается так, как любит. Сначала видит свет сквозь размякшие за ночь веки. Потом слышит тихие звуки дома: на втором этаже топают, включили какой-то кухонный прибор. За стеной работает телевизор. Во дворе машина отзывается на нажатие кнопки электронного ключа.
Только спокойно. Спокойно.
Подольше удержать в себе утреннее чувство равновесия, пустоты. Иногда – удается на целый день. Тогда день бывает удачным. А иногда – только проснулся, и уже появляется целое облако посторонних мыслей. Почти зримое. Оно состоит из знаков, которые неконтролируемо складываются в смыслы, целые фразы, уложенные не строчками, а комьями, слоями.
В последнее время чаще так, чем спокойно.
Поэтому он повторяет себе: спокойно, – стараясь не помнить, не вспоминать ничего такого, что могло бы разрушить утро.
Он идет в туалет, потом в ванную, чистит зубы; оттуда отправляется на кухню. Сколько лишнего на всех поверхностях, на всех плоскостях. Холодильник работает не так, как обычно, от тяжести внутри. В хлебнице полно хлеба, такого, какой он не ест. На плите еда, сковородка с мясом. Вчера он мяса не заметил, потому что насытился картошкой.
Между сковородкой и крышкой от сковородки вложена записка: «Лев Наумович, у вас сегодня лекция. Приходите, пожалуйста! Мы вас очень ждем. Нас много. Саша заберет вас прямо от подъезда на машине в шестнадцать тридцать. С уважением, Петя Ковальский».
Петя, значит, написал, а жена положила, чтобы на виду. Лев Наумович вздыхает и присаживается на подоконник. Он смущен. Ну вот что они? Пишут. Приходят. Разве не лучше было бы не писать и не приходить; не доставлять себе лишнего беспокойства? Ведь ему-то все равно, что с ними делается. Он им не пишет; не навещает. Зачем же он-то им сдался, в таком случае. Лев Наумович чувствует между тем, что в его рассуждениях чего-то недостает. Но чего? Он не разрешает себе рассуждать о таких беспокоящих вещах. Это не его дело, не его профессия. Так; они пишут, ходят; а он – нет; это несовпадение. У них свои резоны, вероятно, объяснимые, но лежащие вне пределов компетенции Льва Наумовича. Значит… – мысли его путаются, вернее, вильнув хвостиком, соскальзывают на более успокоительные и внутренние, его собственные рассуждения: всегда ли таковое несовпадение, неравенство между… в разных системах исчисления… – но эта нестойкость логической цепочки вызывает в нем резкое беспокойство, и он решает все-таки додумать прежнюю мысль, несмотря на ее неудобство. Они ходят, а он нет. Они ходят, а он нет. А он нет. Неравенство? Или… частичное равенство. Нет: тождество, – вот остроумный ответ, приходит ему в голову, и он садится осторожно есть мясо, помня о том, что с непривычки к обильной пище может стать плохо, как один раз уже было в схожем случае.
Но они знают его. Знали, что он заглянет… и куда. Отвезут… Как это все скучно. Да просто – это люди. А ему не хочется. Все это тревожит Льва Наумовича, так что после завтрака он, даже не постояв у окна, как обычно это делает, прямо сразу усаживается на матрац и принимается за работу.
* * *
И он работает.
У него есть карандаш, который он отвязал от стойки в одном строительном супермаркете. После этого он долго размышлял о том, не является ли его поступок кражей в этическом или юридическом смысле, и пришел к выводу, что является лишь в этическом, так как все юридически предназначенные для кражи предметы помечены штрихкодом. В этическом же смысле… тут мысль увела его в сторону соотношения математики и богословия, и одновременно (другой частью ума) он думал о соотношении двух подмножеств предметов супермаркета – тех, что являлись бы украденными юридически, и тех, что могли считаться кражей в моральном плане. В первую категорию, между прочим, попадали не только товары, но и имущество покупателей и продавцов, и, к примеру, сам супермаркет как экономическая единица, его логотип и прочая собственность. При этом «юридическое» множество вовсе не являлось, как могло бы показаться, подмножеством «морального»… хотя большая часть первого действительно входила во второе, существовали вещи, которые могли считаться украденными юридически, но моральному осуждению не подлежали. (Вы можете сами привести примеры.) Так вот: белый круглый карандаш с полутвердым грифелем… Он работает; и Лев Наумович работает, пока карандаш не затупится, а потом он проводит по нему ножом, лежащим неподалеку, и работает снова. Между строками формул большие просветы, Лев Наумович не экономит бумагу; иногда он вертит карандаш в руках, редко-редко сует его в рот.