В алфавитном порядке - Хуан Мильяс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать пересекла гостиную и присела рядом со мной. Она произнесла только одно слово «здравствуй», но никогда не забуду, как голос ее, будто существуя вполне независимо, плавал в воздухе, прежде чем рассеяться дымом. Да, и вот еще что: ощущая все свое тело, каждую частицу его одновременно – и пальцы ног, и мочки ушей, и язык, и ресницы, и нос, и веки, – я находился в мире, где вещи различались тем, насколько насыщен, напряжен был излучаемый ими свет. И значит, неважно было, что предметы ранены или коридор болен, – важно было лишь то, что все обрело единственную в своем роде и особенную значимость. Я взял со стола пепельницу и с невиданной никогда прежде отчетливостью ощутил, что мне в ладонь с удивительной точностью легло нечто вещественное, наделенное определенной формой.
– Одевайся, а то опоздаешь, – услышал я голос матери, произнесший эти четыре слова, а что их было именно четыре, понял потому, что отсчитывал каждое по мере того, как оно появлялось изо рта, и не только отсчитывал, но и чуял, благодаря необыкновенно развившемуся обонянию. Они пахли точно так же, как прилипавшие к зубам тянучки.
Я понял, что пора в школу, но не огорчился, потому что мне хотелось этим новым зрением увидеть улицу, и доску, и учителя математики. Но вместе с тем боязно было вновь очутиться в своей комнате, в кровати – я ведь не забывал, что на самом-то деле лежу там больной, а сюда попал, отворив одну из многих воображаемых дверей у себя в голове. Так или иначе, понукаемый взглядом матери, я поднялся, вышел снова в коридор и, чувствуя, что сердце колотится где-то в горле, вернулся в свою комнату, но ни на кровати, ни под кроватью никого не нашел. И спальня, где пять минут назад я лежал больным, хоть и была неотличима от той, где я стоял сейчас, все же находилась, без сомнения, в другом месте.
Торопливо оделся и побежал в ванную – мне хотелось прикоснуться к воде, попробовать это волшебное вещество, распадающееся на тонкие нити, которые оплетали, но не связывали пальцы. Вымыл и лицо, смочил волосы, чтобы прическа держалась дольше, а когда возвращался в спальню, чувствовал, как от тепла моего тела испаряются капельки воды на бровях. Помимо того, что здесь каждый предмет был окружен странным свечением, ни в одном из них – ни в пенале, ни в карандашах, ни в ластике – я не ощущал того тепла, что исходило от меня, от моего тела. Они все были, так сказать, холоднокровные существа, вроде лягушек. И я внезапно испытал гордость за эту свою неведомую прежде способность испускать тепло.
Когда я пришел на кухню, отец уже сидел там – завтракал и слушал по радио новости. Я заметил, что вид у него озабоченный, но мое внимание тут же переключилось на соковыжималку такого насыщенно красного цвета, что казалось: дотронешься – обожжешься. А у тарелок в середине поблескивало углубление, чтобы суп или что там еще в них налито не переливался за края, которые напоминали поля шляпы: они были хоть и плотные, но мягкие, так что гладь их сколько хочешь – не обрежешься. А у чашек оказались сбоку замечательно удобные ручки, чтобы можно было взяться, не боясь обжечь пальцы. А в том месте, где к черенку вилки прижимается указательный палец, был предусмотрен плавный изгиб, чтобы, когда накалываешь на зубья, давление усиливалось, и это было просто на удивление удачно придумано.
– Неслыханное дело, – сказал тут отец.
– А что такое?
– Только что передали по радио: сегодня ночью из публичной библиотеки пропали две тысячи томов.
Книги обычно не воруют, так что я подумал: это, наверно, были старинные, редкие, особой ценности. Отец продолжал рассуждать об этом случае, а я почувствовал, что у меня поднимается температура, и сказал матери, что надо бы вызвать врача. Но все это происходило не здесь, не на этой кухне и не в этом доме, а в дальней спальне, куда отец, вернувшись с работы, всегда приносил мне, когда я хворал, книжку. Он положил ее на прикроватный столик и сказал матери:
– В этом году уж точно не сорвется. Я видел объявление о наборе в школу, где за девять месяцев человека обучают говорить по-английски. Дело верное.
– Отец в больнице, а ты пойдешь английский учить? – с упреком сказала мать.
«Да вот именно поэтому, – подумал я, лежа в кровати, – у него неприятности, и он хочет заслониться от них английским, точно так же, как от своих я защищаюсь, перекатывая в пальцах башмачок нерожденного брата». А отец ответил, что такой шанс выпадает раз в сто лет, потому что половину платы за обучение вносит компания, где он работает. От этого разговора явственно попахивало смертью. В ту пору я еще ни разу не видел покойника, хоть и перебил множество мух. Хотелось понять, взаправду ли они дохнут, потому что мне тогда было очень трудно поверить в смерть вообще, а уж в свою собственную – совсем невозможно. Что же касается деда, то я его и живого редко видел – они с отцом не ладили, – так что, если он умрет теперь, когда я еще так мал, буду до конца дней моих воспринимать его как покойника, и никак иначе. Мне это совсем не понравилось, и потому я повернулся на другой бок – повернулся и вернулся туда, где от каждого предмета исходило собственное свечение, где я ощущал разом все свое тело – и легкие, и пальцы, и веки, и кончик языка, и тонкий кишечник, и сердце.
Неся за спиной ранец, я вышел из дому и отправился в школу. И почти сразу же почувствовал, что улицы, подобно тому как раньше – коридор, обрели некое невещественное свойство, которого я прежде никогда не замечал в них. Они теперь связывали воедино не только удаленные друг от друга точки, но и разные части меня, до сих пор всегда существовавшие отдельно. И, проходя по улицам, я проходил как бы и по себе самому, и это превращало обыденное шагание в череду бесчисленных приключений. Я пытался постичь, что же произошло, но понимал только одно: кто-то вывернул реальность наизнанку, как выворачивают носок, и мы теперь оказались снаружи, на внешней ее, ярче освещенной стороне, но при этом не перестали существовать внутри – там, где у меня начинался жар, где отец желал изучать английский, а в больничной палате умирал дед. Надо добавить, что, в довершение неприятностей, мои родители стали часто ссориться с тех пор, как мать избавилась от моего братика – того самого, кому приготовлен был башмачок.
И, осознав наконец, что события происходят разом и по ту и по другую сторону моей жизни, однако далеко не каждый одарен способностью понимать это, я ощутил огромную благодарность за то, что однажды утром получил это отличие – отличие от всех остальных.
А у самых школьных дверей, замешавшись в толпу, вдруг удивился, до чего же разнообразные носы существуют на свете. И все совершенно не похожи друг на друга, впрочем, как и губы или уши. Еще заметил вдруг, что большинство людей при улыбке показывают зубы, и, хоть видел их тысячу раз, теперь подумал, что это какой-то новый инструмент, новый и очень точный, и предназначен он не только для того, чтобы владелец мог откусывать и жевать, но и чтобы нравиться. Мне вот, к примеру, нравилась одна девочка по имени Лаура, учившаяся классом старше: ну так вот, когда она улыбалась, становились видны не только зубы, но и десны и почему-то возникало ощущение, что из-под платья у нее выглядывает краешек нижней юбки. Как раз это она стояла у дверей, пересмеиваясь с подружками, и, поравнявшись с ними, я замедлил шаги. Казалось, будто она раздевается перед тобой, причем не испытывает от этого ни малейшего смущения. Наоборот, ей вроде бы нравилось это, и каждый раз, как я видел улыбку на лице Лауры, мне казалось, что она сбрасывает с себя платье, потому что десны ее положительно сводили меня с ума.