Воскрешение Лазаря - Владлен Чертинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова деда сильно Геннадия покоробили.
— Ты одобряешь убийцу? — вырвалось у него.
Дед в ответ усмехнулся.
— Ты, Гена, не по учебникам и газетам, а своею головою давай жить учись. Не торопись хором с другими одобрять или осуждать. Может, и были какие резоны у того, кто это сделал. Может, сынок прокурорский гнусность какую совершил, о которой по молодости лет тебе лучше не знать…
После этого разговора деда как прорвало. Впоследствии всякий раз, общаясь с повзрослевшим внуком, он принимался ругать и разоблачать «злодейскую» советскую власть. Иногда это даже возмущало подростка. «Как он может? Ведь он с фашистами воевал! Ведь у него ордена и медали!» — недоумевал Геннадий, всегда имевший твердую пятерку по истории СССР. Он старался избегать лишний раз общаться с дедом на подобные скользкие темы. Но через несколько лет началась перестройка. И словами деда Акима заговорили газеты и телевизор. У Геннадия, как и у всей страны, на многое открылись глаза. Примерно в те же годы от отца он случайно узнал неизвестные подробности истории с так и не раскрытым убийством прокурорского сына. Оказывается, на каком-то пикнике тот напоил и изнасиловал пятнадцатилетнюю школьницу. В милиции дело замяли. Отец девушки пытался писать письма в разные инстанции, но занимался этим недолго: вскоре его самого посадили за изнасилование — на него написала заявление какая-то алкоголичка. И, конечно, он был бы первым подозреваемым в деле об убийстве прокурорского сына. Но того зарезали, пока отец девушки на зоне сидел.
Даже выражение «оборотни в погонах», которое Геннадий впервые услышал именно от деда, стало со временем общеупотребительным. Выходит, дед Аким во всем оказался прав. Но даже осознав это, Геннадий не стал чаще с ним общаться. Теперь уже из упрямства. Очень уж не хотел признавать правоту деда, давать повод тому учить себя жизни.
Незадолго до смерти старик трижды пытался дозвониться до Геннадия с переговорного пункта, но ни разу не застал дома. Потом от него пришло короткое письмо: «Гена, Вася, Полина, здравствуйте! Соскучился по вас. У меня уродилось много яблок. Приезжайте собирать. И есть, Гена, к тебе разговор». Геннадий удивился посланию. Но поскольку тон письма не был тревожным, решил, что разговор с дедом может и обождать. Так и не собрался съездить в Лугу. Не больно-то ему хотелось дедовских яблок.
…«Жаль старика», — мысленно произнес Кауров, тормозя у покосившейся деревянной хибары на окраине Луги.
«Кто его купит? Глупая затея», — подумал с досадой, взглянув на дом. Неразумная мысль продать дедовскую развалюху пришла в голову отцу Геннадия — Павлу Акимовичу. Но поскольку сам он, начальник 3-й питерской автобазы, был человеком вечно занятым, то в Лугу узнавать, что к чему, отправил сына. Можно подумать, у того свободного времени было больше, особенно сейчас, в преддверии крупной выставки «Мир женщины», на которой «Гермес» должен был участвовать аж пятью стендами.
Геннадий вылез из машины, не без труда отомкнул ключом замок на входной двери. Когда-то давно пришедший с войны дед Аким сам поставил эту избу и привел в нее молодую жену Варю, Генину бабушку. Она была моложе деда на двенадцать лет, а умерла рано, еще в 79-м году, от рака груди.
«Были люди. И нету людей, — подумал Геннадий. — Дом продадим, и вообще от их жизни следа не останется». Мысль о том, что он сам, возможно, и есть главный след жизни этих двух человек, — ему даже в голову не пришла. Геннадий считал себя стопроцентным горожанином-индивидуалистом и не придавал родственным узам почти никакого значения.
Он включил свет и осмотрелся, прикидывая, чего бы из дедова жилища забрать в свою питерскую квартиру. Но, похоже, забирать было нечего. Взору предстали черно-белый телевизор, линялые дорожки на полу, трофейный, привезенный дедом с войны, выцветший гобелен с какими-то пастушками, старые дедовы валенки, притулившиеся возле железной кровати, и прочий хлам, место которому на помойке. Разочарованно присвистнув, Кауров уже собирался снова выйти на свежий воздух, чтобы как следует осмотреть дом снаружи, как вдруг вспомнил, что у деда Акима в кладовке имелся неплохой инструмент. Туда Геннадий и направил свои стопы.
В маленьком чуланчике среди множества банок, коробок и ящичков на стеллажах покоились пять старых коричневых чемоданов с металлическими набойками по углам. Геннадий стащил их на пол. Открыл и остался весьма доволен — благодаря покойному деду, ему теперь принадлежала настоящая домашняя мастерская. Он обнаружил даже электродрель и комплект еще новых победитовых сверл.
Геннадий хотел уже нести инструмент в багажник машины, но вдруг его взгляд наткнулся на что-то необычное. В стене, за стеллажом, как раз в том месте, которое заслонял чемодан с дрелью, зияла дыра размером с ладонь. Обои вокруг нее были неаккуратно и, видимо, недавно оторваны. Кауров просунул руку в отверстие и нащупал какой-то предмет. Выгребая на пол куски штукатурки, извлек из стены жестяную коробочку, перетянутую резинкой от бигудей. Коробочка была из-под каких-то древних конфет под названием «Пионерская помадка».
С легким трепетом в пальцах Геннадий снял резинку, приподнял крышку — в коробке лежал бумажный конверт. Из него Кауров вытряхнул себе на ладонь проржавевшую пулю, извлек листок и фотокарточку. Листок оказался письмом, адресованным какому-то Лазарю Черному, а со снимка на Геннадия смотрела красивая девушка в старинном, пожалуй, еще дореволюционном наряде. Длинная черная коса, перекинутая на грудь, доходила ей до пояса. Кончик косы девушка теребила в руках. На ее тонких губах застыло подобие виноватой улыбки, а взгляд глубоко посаженных глаз был немного встревоженным (наверное, это она вспышки испугалась, — предположил Геннадий). Справа фото было обрезано. Вероятно, на изначальном снимке рядом с девушкой стоял еще кто-то. С обратной стороны карточки — все та же надпись «Лазарю Черному» и дата «1922 год». Затем Кауров обратился к письму. Написано оно было химическим карандашом. Это Геннадий определил сразу — в детстве у него был такой: чем больше послюнявишь грифель, тем синее он оставит след на бумаге. Автор письма свой карандаш слюнявил часто и вообще очень старался, тщательно прописывал буквы. Крупный почерк явно был женским. Содержание письма Каурова озадачило.
«Здравствуй, Лазорюшка!
Ты теперь далеко. И чего я не послушалась, не убежала с тобой. Кляну себя за то каждый день. Не ведаю, как и жить дальше с эдаким позором. Мы, верно, больше уже не увидимся, но мечты мои уносятся к тебе. Помни и ты меня, сколько сможешь. Пишу тебе это, а слезы так и льются.
Станицу нашу всю разорили. Сидим ни живы ни мертвы. Наше подворье отобрали. Ничего у нас с отцом теперь нет: ни имущества, ни скотины, ни хлеба. Едим то, что раньше свиньи не ели. Лесок тот, где наша с тобою полянка была, вырубили на дрова, на кладбище все кресты посносили. Гонят людей в коммунию, а по ночам стрельба такая же, как в 1919 году, но только стреляют теперь не белые в красных, а казаки — друг по дружке. Воруют по дворам друг у дружки все, что плохо лежит. Верховодят всем братья Р. Они главные в колхозе. Живут, как и в старые времена, лучше всех. А я молюсь Господу каждый день, чтобы повывел он с лица земли весь этот проклятый род, через который приняла наша станица столько горя. Почему стольких хороших людей не стало, а они до сих пор живы? И ребенка я ни за что не буду родить. Ведь он может быть ихний. Хоть бы кто-нибудь их поубивал! Хоть бы ты приехал — поубивал их, Лазорюшка!