Половецкие пляски - Дарья Симонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А все потому, что смотрела в юности много правильных фильмов и плакала над «Человеком-амфибией». Чем же еще могли баловать по субботам в деревенском кинотеатре… Чтобы потом, как подобает впечатлительному подростку, брести задумчиво и печально навстречу заходящему солнцу накануне экзаменов — и так, будто жизнь прожил. Ибо любому ребенку дано так близко подойти к скорлупке с тайнами бытия, что дальше жить уже и необязательно. Но очень хочется, конечно, особенно девочке из провинции, не слишком удаленной от столицы. Рукой подать — и ты уже в мире бешеном и незнакомом, зубастом, нервном и иногда обидном, но единственном имеющем смысл. Она рассказывала, что по малолетству ее завораживали гостиницы, даже самые замызганные, типа «Дома колхозника». В них было что-то запретное и порочное, например, то, что мать не сопела с упорством за готовкой титанического обеда, а буржуазно и чинно спускались всем кагалом в буфет и покупали дорогие и неэкономные салаты, и заливное, и бутерброды с икоркой. А когда военный папа получил новое назначение-повышение в этот изобильный рай, сердце Зои чуть не выпрыгнуло от усилия поверить в свалившееся счастье… Маленькая Зоя не грешила взрослым снобизмом, в память о ней взрослая Зоя о детстве небылиц не изобретала. Да и что толку врать об этом; это сейчас она, в старой комбинашке, отдающей алкоголическим целомудрием, предается воспоминаниям, радуясь огрызку сигареты, завалявшемуся в Муськиной миске, — а в распухшем, как беременная кошка, фотоальбоме Зоя представала совсем другой. Для кого-то фотокарточки — бессмысленные свидетели того, что давно и неправда, а для кого-то — мистика упругой бумажки с собственным лицом тридцатилетней давности. Недаром древние обычаи противились вспышке магния, как считыванию сокровенной души… Аккуратный тюрбан из волнистых волос, чуть раскосый взгляд, честный, непоколебимый и героический, как у ткачихи с доски почета где-нибудь в лесистой Тьмутаракани; плотные гольфы, наклон головы с укоризненным кокетством, пуританский воротничок, — все это принадлежало шестнадцатилетней Зое. Хотя такое представить трудно и быть такого не могло, но было, и сей парадокс так роднит «было» с «не было». Хотя нельзя сказать, что Зоя-большая — полный перевертыш маленькой, черная дыра, сквозь которую не разглядеть пятерочного табеля. Изломы и штормы человеческого пути — всего лишь следствие слишком чинных и усердных первых аккордов увертюры, как прилежная каллиграфия в начале письма часто оборачивается «торопливой пачкотней» в конце. Хотя и это не совсем точно сказано, ведь у Половецкой всегда было припасено пресловутое «когда-то», а оно вовсе не про начало большого пути, а о том спасительно неизвестном кусище Зойкиной жизни до нашего с ней знакомства или — соответственно — до чьего угодно с ней знакомства. Тот «золотой век» покрыт мраком, и там Зоя непременно была на коне. А кто не верит — пусть грызет сухарики и пьет кофе натощак в одиночку, а не в нашей смачной компании!
…например, не верит в Сказку о семи мужьях, вокруг которой, собственно, и вертятся дни и ночи новой Шахерезады. Мужья были и прошли, а Зоя осталась, чтобы вспоминать о них, пряча дырку на кеде в том дурацком ресторанчике, куда нас недоверчиво привел Рыбкин. Хотя зримого эффекта Зоя не добилась, рассказывая о затее с панорамной фотографией: все бывшие супруги в ряд — и Зоя Половецкая в белом, как говорится, костюме, то бишь в газовом платьице, и на невообразимых платформах. Если Рыбкин и скрежетал зубами от ревности, то бесшумно, а с виду по-отечески ухмыльнулся, добродушно так, мол, вот едрить твою в корень, балаболка старая… Половецкая решила внести филосовско-романтическую нотку и пояснила, что фотографии той нет в природе вовсе не по легкомыслию ее или недосмотру, а потому что не хватало, так сказать, «первенца», зачинщика в этой славной когорте, царство ему небесное. Первого мужа, великого человека, то ли хирурга, то ли валютчика, то ли просто мастера на все руки, у Зои вечно все смещалось. В ее альбоме ему было посвящено целые две странички: бледные, словно застиранные хлоркой, глаза, узкие искривленные губы и тесно застегнутый воротничок. Все это, неприветливое и жесткое, делало мужа номер один похожим на диктатора в подполье. В подполье, ибо для пришедшего к власти ему не хватало триумфального лоска. Так что, судя по фото, тип пренеприятный. Любил Зою всю жизнь, правда, маленькая Марина поправляет: «… любил всю жизнь Зою и девочек». В смысле — совсем не взрослых девочек. Оно и верно, диктатору — диктаторские извращения. Остальные Зоины пассии по рангу и значению тасовались ею по настроению, она сама в них путалась, свойства одного впоследствии могли быть легко приписаны другому, и уж где тут разобраться. Иногда она квалифицировала их по свекровям. «Когда мы жили с Сережей, — грезила Половецкая, — я безропотно сносила все. Я говорила: Бог и так дал мне редкую свекровь, чего мне желать еще…» А в сущности, настоящий, в смысле «испачканного паспорта», муж у Зои Михайловны был только один. Только волоокий долговязый математик по прозвищу Бирюк.
Судя по мягкому растерянному лицу, когда-то Бирюк был милым сговорчивым дядькой и, быть может, остался таковым и по сей день, но для Зои надевал воспитательную суровую маску. Еще бы, ему пришлось попотеть те злосчастные годы между разводом с Зоей и сиятельным моментом явления Рыбкина в ее жизни. Ему пришлось прослыть скрягой и крохобором, сухарем и ханжой, и однажды он даже вломил Михалне в затуманенный глаз, что, однако, не уронило его ни в чьих глазах, и даже в Зоиных. Ведь Бирюк безропотно взваливал на себя бремя бушующей Половецкой, если, не дай бог, она спьяну не нашла ни признания, ни слушателей. А кто еще отрезвит мятежную душу, как не муж, пусть даже бывший. «Хорошая девочка — вторая жена», как объясняла Зоя, свалила от Бирюка из-за нее, из-за Зоиного имени во сне, которое якобы повторял Бирюк («…наверное, в кошмаре», — уточняла маленькая Марина), и из-за прочей чепухи, служащей утешением рафинированным «разведенкам» с распаленным женскими журнальчиками самолюбием. Короче говоря, многочасовые телефонные марафоны, во время которых Зоя бесперебойно умоляла о встрече, делали свое дело. Бирюк соглашался, ибо в противном случае Зоя приходила к нему домой. На следующий день Бирюк помогал бывшей супружнице наиболее безболезненно нащупать реальность. Зоя плакала и пила пиво, остатки макияжа текли за воротничок. Отчасти Зоя встречалась с этим нервным человеком, потому что он однажды перестал давать ей деньги. Она всякий раз ждала, что он все-таки одумается. «Как же так, у нас ведь сын, ты забыл?» — непритворно удивлялась Зоя, хотя положенное сыну давно уже было прожито, имелись в виду «премиальные». Денька через два она, уже выглядев отлично, только чуть перебарщивая с тональным кремом цвета индейца, снова звала Бирюка. Но он опять не давал денег. Зоя уходила в глубокое осмысление жизни. По ее просьбе мы все уже тревожили Бирюка звонками, терроризировали абсолютно чужого нам человека, но он и с этим свыкся. Мы тоже кричали ему: «А сын!» Даже Аркадий, наш ехидный рупор, который за глаза зовет Зою «троянской лошадью» (в том смысле, что водки в нее влезает много), в широком состоянии любви к миру оскорбленно фыркал в трубку Бирюку: «Как! Вы считаете Зою пьянчужкой?! Вы прожили с ней десять лет и ничего не поняли?!» Но Бирюка жалобным пафосом не проймешь, тем более после Зоиных атак. «Да, считаю, — спокойно отвечал Бирюк. — И денег ей в руки не дам. Чтоб ее друзья, паскуды, на них ее же еще и спаивали…» На сем Аркадий захлебывался изумленным воплем, полностью противоречащим предшествующей тираде: «Споить Зою?! Да разве это возможно… Да она сама споит кого хочешь! Она у нас по этому профилю — в желтой майке лидера…»