Счастье Зуттера - Адольф Мушг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, наконец, третий признак, выделяющий стиль Мушга на фоне современной немецкоязычной словесности Швейцарии, — владение словом, изящество формулировок, богатство литературных, фольклорных, мифологических и прочих ассоциаций. В романе это явное и подспудное присутствие Гуго фон Гофмансталя, скрытая полемика с Ницше, народные немецкие сказки с их мрачным очарованием и многое другое, что теперь принято называть модным словом интертекстуальность.
Именно эти качества позволили Мушгу с конца 70-х годов прошлого века уверенно встать рядом со своими выдающимися земляками — Максом Фришем и Фридрихом Дюрренматтом, а затем и продолжить блистательно начатое ими обновление швейцарской литературы. Мушга нельзя причислить ни к последователям именно Фриша, ни к приверженцам манеры Дюрренматта. Он близок и тому и другому и в то же время отличен от них. С первым его роднит интерес к страдающей, сомневающейся в себе и других личности, со вторым — сарказм, склонность к пародированию, отсутствие даже намека на «провинциальную застенчивость». Вот только встать на уровень достижений своих великих предшественников в области драматургии ему, несмотря на все попытки, так и не удалось, хотя, надо признать, мастер диалога Мушг отменный: чтобы убедиться в этом, стоит перечитать полные разящей иронии сцены бесед Зуттера со своими оппонентами — другом-богословом Фрицем, лечащим врачом, полицейским чиновником, социальным работником, больничным священником и т. д. Вереница этих персонажей словно для того только и нужна, чтобы Мушг мог продемонстрировать свое умение создавать напряженные драматические ситуации. Исчезая со страниц романа, эти персонажи все же оставляют в нем запоминающийся след, добавляют яркий штрих к картине той жизни, из которой по доброй воле уходит отчаявшийся обрести почву под ногами Зуттер.
Герой Мушга окружен людьми, которые вроде бы искренне желают ему добра, но помочь — а сделать это можно, лишь избавив его от одиночества, — не способны. Жить, держаться на поверхности помогала ему только покойная жена, строптивая, но наделенная чувством юмора женщина; видимо, этот юмор и нравился в ней Зуттеру больше всего, так как именно юмор — вспомним книги высокочтимых Мушгом Томаса Манна и Германа Гессе — дает шанс выжить там, где жить по-человечески, казалось бы, уже просто невозможно. Уходит жена — и обманчивое, зыбкое «счастье» Зуттера кончается. Столкнувшись с тем, что он узнал о своей жене после ее смерти, Зуттер впадает в депрессию, из которой так и не находит выхода. Супружеские отношения Зуттера и Руфи строились на «культуре дискретности», то есть сдержанности, скрытности, столь характерных для протестантской этики и морали. Супруги знали, о чем можно говорить, а о чем — как потом, задним числом, выяснилось, самом главном — предпочтительнее умалчивать. На страницах романа с настойчивостью лейтмотива всплывает немецкое слово «Anstand», которое переводится как «приличия», «хорошие манеры» и означает умение держаться, достойно переносить тяготы жизни и в любой, даже безнадежной ситуации сохранять выдержку, не досаждая своими проблемами никому, включая самых близких людей. Не случайно манера Руфи вести себя сравнивается в романе со стойкой, которую способна держать хорошая охотничья собака, легавая, не поддаваясь эмоциональным порывам, какими бы сильными они ни были. Не оттого ли в центре романа — старение и смерть, а любовь, желания, страсти оттеснены на периферию или поданы в несколько карикатурном, «дюрренматтовском» освещении?
Перед тем как уйти из жизни, Зуттер дважды падает, и падения эти обретают символический смысл. Первый раз это случается, когда неизвестно кем выпущенная пуля пробивает ему легкое (тогда-то, придя в себя, он и решает разобраться в себе и других и на время отвлекается от депрессии); второй раз он спотыкается в гостинице об урну с прахом покойной жены. «Культура дискретности» так и не позволила ему поддаться чувственным соблазнам, поджидавшим его в номере в образе молодой привлекательной калмычки, и сохранить верность если не жене, останки которой всегда при нем, то хотя бы самому себе, своей «идентичности».
Романом «Счастье Зуттера» Мушг подтвердил верность главной, сквозной теме своего творчества. Тема эта — истощение гуманизма, дефицит искренности, участия и душевной теплоты в мире, где царят или холодный расчет, или буйство неуправляемых страстей. Он по-прежнему пишет о трагическом разладе в сфере частной и общественной жизни, о задавленных обстоятельствами и экзистенциальной виной людях, преимущественно интеллигентах. С помощью юмора, иронии, сарказма он будоражит воображение, воспитывает в читателе критическое отношение не только к выходящему из повиновения современному миру, но и к отчаянно-безнадежным попыткам человека этот мир стреножить и усмирить. Стержнем его творчества был и остается пусть и изрядно потрепанный, основательно оскудевший, временами даже как бы стесняющийся самого себя, но — гуманизм.
Владимир Седельник
Посвящается Зигфриду Унзельду
Не бойся. Я спрашиваю тебя только о том, о чем ты не можешь рассказать.
Гуго фон Гофмансталь
1
Первый раз телефон зазвонил второго ноября, спустя пять недель после смерти Руфи, день в день. Между двумя этими событиями Зуттер не усмотрел никакой связи. Но время — 23 часа 17 минут — осталось в памяти, потому что на следующий вечер звонок повторился с точностью до минуты, и с тех пор Зуттер мог бы сверять по нему часы.
В этом, однако, не было необходимости, так как настенные часы в комнате, на которые он поглядывал сперва удивленно, а потом с раздражением, секунда в секунду сверяли свой ход с импульсом, который они, если верить инструкции по эксплуатации, получали откуда-то из-под Франкфурта, то есть с расстояния в пятьсот километров. Вопреки своим привычкам Руфь заказала эту игрушку в одной рассылочной фирме, быть может потому, что невероятная точность отсчета времени забавляла ее и отвлекала от мыслей о краткости отпущенного ей срока.
Когда раздался звонок, Зуттер сидел в «кресле сказок». Кресло, доставшееся Руфи в наследство от тети, получило это название потому, что больная устраивалась в нем, когда он читал ей вслух сказки; он делал это каждый вечер, чтобы избавить ее от страха перед надвигавшейся ночью. Нередко случалось, что она, пока он читал, неожиданно впадала в полудрему, чего обычно трудно было добиться, несмотря на всевозможные лекарства. От сильного снотворного, которое прописал ей врач, она отказалась: «Я, пока еще жива, не хочу засыпать мертвым сном».
Теперь в «кресло сказок» усаживался с книгой он сам и ловил себя на том, что пытается устроиться в нем в той же позе, в какой сидела Руфь, но его длинные ноги никак не умещались в кресле с высокими подлокотниками.
Он читал детективные романы, целую стопку которых обнаружил в подвале. Там они пылились со времен его студенчества. Он покупал их перед экзаменом по правоведению, проглатывал за два дня и шел покупать новый, хотя каждый раз, прежде чем отправиться в английский книжный магазин, давал себе клятву, что эта покупка будет последней. Прочтет и начнет работать, только работать — и не заниматься ничем другим. Вместо этого он забирался в свою каморку и прочитывал один томик в полосатой зеленой обложке за другим — так курильщики, докурив одну сигарету, прикуривают от нее следующую. Курить он бросил десять лет тому назад. В одно прекрасное утро он вдруг не захотел лишать себя всего того, от чего, как ему представлялось, его избавляла сигарета. Он почувствовал себя виноватым, когда понял, от какого удовольствия отказался, но чувство вины, вызываемое курением, было еще сильнее. Однако от наслаждения французской сигаретой не осталось ничего, когда через неделю ему удалось избавиться от этой привычки.