Жизнь Арсеньева - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детство стало понемногу связывать меня с жизнью, —теперь в моей памяти уже мелькают некоторые лица, некоторые картины усадебногобыта, некоторые события…
Из этих событий на первом месте стоит мое первое в жизнипутешествие, самое далекое и самое необыкновенное из всех моих последующихпутешествий. Отец с матерью отправились в ту заповедную страну, котораяназывалась городом, и взяли меня с собой. Тут я впервые испытал сладостьосуществляющейся мечты, а вместе с тем и страх, что она почему-нибудь неосуществится. Помню до сих пор, как я томился, стоя среди двора на солнечномприпеке и глядя на тарантас, который еще утром выкатили из каретного сарая: дакогда же наконец запрягут, когда кончатся все эти приготовления к отъезду?Помню, что ехали мы целую вечность, что полям, каким-то лощинам, проселкам,перекресткам не было счета и что в дороге случилось вот что: в однойлощине, — а дело было уже к вечеру и места были очень глухие, — густорос дубовый кустарник, темно-зеленый и кудрявый, и по ее противоположномусклону пробирался среди кустарника «разбойник», с топором засунутым запояс, — самый, может быть, таинственный и страшный из всех мужиков,виденных мной не только до той поры, но и вообще за всю мою жизнь. Как въехалимы в город, не помню. Зато как помню городское утро! Я висел над пропастью, вузком ущельи из огромных, никогда мною не виданных домов, меня ослеплял блесксолнца, стекол, вывесок, а надо мной на весь мир разливался какой-то дивныймузыкальный кавардак: звон, гул колоколов с колокольни Михаила Архангела,возвышавшейся надо всем в таком величии, в такой роскоши, какие и не снилисьримскому храму Петра, и такой громадой, что уже никак не могла поразить менявпоследствии пирамида Хеопса.
Всего же поразительнее оказалась в городе вакса. За всю моюжизнь не испытал я от вещей, виденных мною на земле, — а я виделмного! — такого восторга, такой радости, как на базаре в этом городе,держа в руках коробочку ваксы. Круглая коробочка эта была из простого лыка, ночто это было за лыко и с какой несравненной художественной ловкостью быласделана из него коробочка! А самая вакса! Черная, тугая, с тусклым блеском иупоительным спиртным запахом! А потом были еще две великих радости: мне купилисапожки с красным сафьяновым ободком на голенищах, про которые кучер сказал навесь век запомнившееся мне слово: «в аккурат сапожки!» — и ременную плеточку ссвистком в рукоятке… С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я иэтого сафьяна и этой упругой, гибкой ременной плеточки! Дома, лежа в своейкроватке, я истинно замирал от счастья, что возле нее стоят мои новые сапожки,а под подушкой спрятана плеточка. И заветная звезда глядела с высоты в окно иговорила: вот теперь уже все хорошо, лучшего в мире нет и не надо!
Эта поездка, впервые раскрывшая мне радости земного бытия,дала мне еще одно глубокое впечатление. Я испытал его на возвратном пути. Мывыехали из города в предвечернее время, проехали длинную и широкую улицу, ужепоказавшуюся мне бедной по сравненью с той, где была наша гостиница и церковьМихаила Архангела, проехали какую-то обширную площадь, и перед нами опятьоткрылся вдали знакомый мир — поля, их деревенская простота и свобода. Путь нашлежал прямо на запад, на закатное солнце, и вот вдруг я увидел, что есть ещеодин человек, который тоже смотрит на него и на поля: на самом выезде из городавысился необыкновенно огромный и необыкновенно скучный желтый дом, не имевшийсовершенно ничего общего ни с одним из доселе виденных мною домов, — в нембыло великое множество окон и в каждом окне была железная решетка, он былокружен высокой каменной стеной, а большие ворота в этой стене были наглухо заперты, —и стоял за решеткой в одном из этих окон человек в кофте из серого сукна и втакой же бескозырке, с желтым пухлым лицом, на котором выражалось нечто такоесложное и тяжкое, чего я еще тоже отроду не видывал на человеческих лицах:смешение глубочайшей тоски, скорби, тупой покорности и вместе с тем какой-тострастной и мрачной мечты… Конечно, мне объяснили, какой это был дом и кто былэтот человек, это от отца и матери узнал я о существовании на свете тогоособого сорта людей, которые называются острожниками, каторжниками, ворами,убийцами. Но ведь слишком скудно знание, приобретаемое нами за нашу личнуюкраткую жизнь — есть другое, бесконечно более богатое, то, с которым мырождаемся. Для тех чувств, которые возбудили во мне решетка и лицо этогочеловека, родительских объяснений было слишком мало: я сам почувствовал, самугадал, при помощи своего собственного знания, особенную, жуткую душу его.Страшен был мужик, пробиравшийся по дубовым кустарникам в лощине, с топором заподпояской. Но то был разбойник, — я ни минуты не сомневался вэтом, — то было нечто очень страшное, но и чарующее, сказочное. Этот жеострожник, эта решетка…
Дальнейшие мои воспоминания о моих первых годах на землеболее обыденны и точны, хотя все так же скудны, случайны, разрозненны: что,повторяю, мы знаем, что помним, — мы, с трудом вспоминающие порой дажевчерашний день!
Детская душа моя начинает привыкать к своей новой обители,находить в ней много прелести уже радостной, видеть красоту природы уже безболи, замечать людей и испытывать к ним разные, более или менее сознательныечувства.
Мир для меня все еще ограничивается усадьбой, домом и самымиблизкими. Вот я уже не только заметил и почувствовал отца, его родноесуществование, но и разглядел его, сильного, бодрого, беспечного, вспыльчивого,но необыкновенно отходчивого, великодушного, терпеть не могшего людей злых,злопамятных. Я стал интересоваться им и вот уже кое-что узнал о нем: то, что онникогда ничего не делает, — он, и правда, проводил свои дни в тойсчастливой праздности, которая была столь обычна тогда не только длядеревенского дворянского существования, но и вообще для русского; что он всегдаочень оживляется перед обедом и весел за столом; что, проснувшись после обеда,он любит сидеть у раскрытого окна и пить очаровательно-шипящую ивосхитительно-колющую в нос воду с кислотой и содой и что он всегда внезапноловит меня в это время, сажает на колени, тискает и целует, а затем так жевнезапно ссаживает, не любя ничего длительного… Я уже чувствовал к нему нетолько расположенье, но временами и радостную нежность, он мне уже нравился,отвечал моим уже слагающимся вкусам своей отважной наружностью, прямотойпеременчивого характера, больше же всего, кажется, тем, что был он когда-то навойне в каком-то Севастополе, а теперь охотник, удивительный стрелок, — онпопадал в двугривенный, подброшенный в воздух, — и так хорошо, задушевно,а когда нужно, так ловко, подмывающе играет на гитаре песни, какие-тостаринные, счастливых дедовских времен…
Заметил я наконец и няньку нашу, то есть осознал присутствиев доме, какую-то особую близость к нашей детской этой большой, статной ивластной женщины, которая, хотя и называет себя постоянно нашей холопкой, естьна самом деле член нашей семьи, а ссорится (и довольно часто) с нашей матерью лишьпотому, что это совершенно необходимо в силу их любви друг к другу ипотребности после ссоры через некоторое время заплакать и помириться. Братьябыли совсем не ровесники мне, они жили тогда уже какой-то своей жизнью,приезжали к нам только на каникулы; зато у меня оказалось две сестры, которых ятоже наконец осознал и по-разному, но одинаково тесно соединил с своимсуществованием: я нежно полюбил смешливую синеглазую Надю, которая заняла своюочередь в люльке, и незаметно стал делить все свои игры и забавы, радости игорести, а порой и самые сокровенные мечты и думы с черноглазой Олей, девочкойгорячей, легко, как отец, вспыхивающей, но тоже очень доброй, чувствительной,вскоре сделавшейся моим верным другом. Что до матери, то, конечно, я заметил ипонял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всехпрочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно,тогда же, когда и себя самого…