Дети заката - Тимофей Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, врали, но только после этого на всякий случай замолчал народ. А, несмотря на все, Леший прошел все комиссии по нормам летчиков и отработал парашютистом-пожарным. И контузия его куда-то девалась.
— Чумные они какие-то все, лешаки, — заключил шурин Лешего.
Стёпа Рыжов посмотрел на проплывающую тайгу, по горизонту затянутую дымкой.
— Эх, красота-то у наших краёв какая! — вдруг мечтательно проговорил он. — Чем тебе не Швейцария? А?
— Да, курорт, мать его… — Шурин глянул на лежащего Дмитрия. — Может, встанет на ноги: здоровый лось. И молодой ещё… Порода-то лешачья…
* * *
И спустилась ночь на землю, тёмная, непроглядная… И жизнь, как пламя свечи под ветром, колышется, бьётся. Чуть посильнее ветер, и погаснет этот последний огонь, последний свет, погибнет во тьме, оторвавшись от фитиля.
И запахнет воском чадящий тёмный огарок, и комната наполнится запахом воска и ладана. И зажгут новые, но уже другие свечи — в изголовье.
Нет, надо удержать это пламя! Пока есть его тепло, кровь бежит по жилам, и хоть медленно, но ещё стучит сердце, и трепещет на холодном ветру этот небольшой лоскут живого огня.
Но вот тьма рассеялась, и земля, на которой он лежал, стала другой, не такой, как прежде, — яркой, сочной, блистающей, словно в весенний солнечный день после ливня. И тело сделалось воздушным, зрение всеохватывающим: всё, что за спиной, и то видно, да так далеко во все стороны, что дух замирает и голова кругом. Без привычки, так чудно…
Но почему его несут какие-то люди? И куда? И отчего все время застилают свет спинами, головами?
Наконец-то пропали люди, перед глазами уже другая картина. Видит себя Дмитрий в обласе посреди широкой реки с чёрной водой, видит себя внизу. Будто двое их: один в небе парит, а второй в обласе веслом еле-еле шевелит. А над ним птица огромная кружит с ликом женщины, кружит и закручивает всё вокруг.
— Ты Ведея?
— А кто это Ведея? — спрашивает птица.
— Моя Берегиня!
— Нет, я другая птица.
— Какая же? Никогда не видел…
— Вещая, — отвечает. — А имя мне — Гамаюн.
— Чудно! В детстве слышал… А ты где? На земле живешь или на небе?
— В тебе живу. Гнездо свила. А ты что, свою Ведею ждешь?
— Лучше улетай, — посоветовал он. — А то утонешь вместе со мной.
Облас тянет в воронку, которую начинает закручивать течение, ударившись о синюю, как камень, глиняную стену крутояра. И будто с каждым витком, плавным и незатейливым, без шума и всплесков проходят круги жизни. Только не той, что была, а новой, неизвестной ему доселе, которую он никогда не проживал, но перемешанной с кусками из его прежней жизни, которую он знал и которой дорожил.
Всё смешалось в огромной воронке. Надо бы выгребать, вроде и силы есть, а так приятно кружиться…
Опустил руки Дмитрий, положил на тонкие борта весло, блестевшее на солнце, и сам будто застыл, песню вещей птицы Гамаюн слушает.
А ни слова не понять, стрекочет, словно кедровка.
— Такие песни я давно слышу…
В небе рядом с птицей ещё один Леший кружится, только худой какой-то, бесплотный, что ли, как из марли сшит. Осматривает огромные зелёные поляны, обрамлённые лесом, где много людей, незнакомых и непонятных для него, и слышит голоса и песни, смех и плач, и еще будто женщины ругаются и какие-то старухи молятся. Будто всё соединилось на земле в одночасье: горе и радость, смерть и жизнь — и разноголосой, разноцветной стаей вспорхнули в почерневшее небо все слова.
Оказывается, даже слова не исчезают бесследно, а поднимаются вверх и там сбиваются во что-то похожее на пчелиный рой.
Над рекою же собираются туманы, и они тоже подобны водовороту: летят вслед за обласом, образуя спираль. И закручивается эта спираль, как пружина часового механизма. И, если пошевелить веслом, можно пробиться сквозь неё, оказавшись совершенно в другом, марлевом мире — то ли в прошлом, обветшавшем, то ли в будущем, не менее призрачном.
А настоящего нет! Только не надо грести, чтобы и остатки того, что видится, не спугнуть.
Но уже ничего не зависит от Лешего. Ветер от крыльев птицы перемешивает спираль и весь этот призрачный, марлевый, как медицинский бинт, мир. И уже нельзя понять, в каком времени находится облас. Над водой летят брызги, но не водяные, а будто это брызгают и пенятся так слова и мысли.
Всё втягивает, словно магнитом, этот водоворот…
А там, в пучине, видно, и есть та самая грань, которая лежит между жизнью и смертью. Никто об этом не знает, а когда узнаёт, то никому уже не скажет. Потому как нет обратной дороги назад, и только по воле Всевышнего может отторгнуть тебя пучина или оставить навсегда…
Но тому, кто возвращается вновь и рассказывает о том, что с ним было, люди не верят, считая это бредом больного разума…
Белая палата. Капельницы и провода. Мониторы. Неяркий свет через окно…
За окном уже первый зазимок. Кресло недалеко от кровати. В углу баллон с кислородом. Мерное тиканье часов на стене. А от кровати с безжизненным телом летят брызги и попадают на мониторы. Попискивают, словно мыши, приборы в тишине палаты. Да словно метроном, назойливый, бесконечный стук каблуков.
Валентина спала в кресле, измученная больше, чем сам больной, — уже две недели, по очереди с медсёстрами, круглосуточно около него.
Только молчит Леший. Редко-редко подрагивают закрытые ресницы, и еле заметно движение горла, будто сглатывает слюну.
Сказали врачи, кома после травмы. А ставили уколы будто в мёртвое тело! И ответить толком не могут: будет жить, нет. Дескать, тут одному Богу известно. И отводят взгляды, и говорят без крепости в голосе, будто вдову утешают:
— Надо надеяться и терпеть. Если сам захочет, выйдет из этого состояния. Он, может, слышит нас, чувствует. Придёт время, очнётся… Может быть… Нужно только надеяться…
Ночью Валентина вглядывалась в его заросшее щетиной лицо и радовалась тихо: если борода растет, значит, и правда, живой! Гладила его руку и видела, будто это не её Леший, не муж, а совсем другой, чужой мужчина с ввалившимися глазами и синеватыми губами, сжатыми почти в сплошную тонкую полоску.
— Ты ли это, Митя?
Шептала и замирала, вглядываясь, нет, вроде он…
— Как же я-то без тебя останусь?
Потом жалела себя:
— Ведь никому я не нужна, кроме тебя. Не уходи…
И, отчаявшись узреть жизнь, тихо плакала.
— Мы ведь и не пожили с тобой по-настоящему, не успели. Не уходи…
А потом выла по-бабьи.
Дежурная медсестра приходила и вкалывала ей успокоительное. Валентина тут же засыпала, но и во сне всхлипывала.