Последний берег - Катрин Шанель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кстати. – Мадлена попыталась сменить тему, за что я была ей благодарна. – А вы слышали? В Америке проводятся опыты по излечению сифилиса этим новым волшебным лекарством. Пеницилл, или как-то там.
– Пенициллин. Но это пока только эксперименты.
– Да, конечно. Знаете, моя подруга Симона де Бовуар говорит, что избавление от опасности заражения и нежеланной беременности освободит женщин из оков векового рабства…
– Что? – не поверив своим ушам, переспросила я.
– Из оков векового рабства! – громче повторила Мадлена.
– Да нет, не то. Кто ваша подруга?
– Симона де Бовуар. Вы не знаете ее? Как? Она бывает в моем салончике. И ее супруг, конечно, тоже жаловал меня своими визитами. Пока его не мобилизовали. Хотите познакомиться с Симоной? Приходите к ужину в понедельник, она будет у меня. Без мужа, к сожалению. Говорят, он пропал без вести. Несчастная Симона просто убита горем…
Какие только знакомства не дарит нам Париж! Хотя где же еще бывать знаменитой писательнице и ее супругу, великому философу Сартру? Не в салоне же у Шанель. Они не искали легких путей, не ждали приятных знакомств, жаждали постичь «хаос и абсурд человеческой жизни, чувства страха, отчаяния, безысходности» – как было сказано в предисловии к роману «Тошнота». Где еще было ему ждать вдохновения, как не в салоне содержательницы борделя?
Если бы Сартр не томился в то время в немецком плену – ему было бы где разгуляться в смысле хаоса и абсурда. Ведь абсурдом теперь стал весь Париж.
Первые дни оккупации были днями всеобщего бегства. Парижане снимались с мест целыми кланами и поодиночке, упаковывали чемоданы и бежали – сами не зная куда. Пришли они в себя, видимо, только на берегу Атлантического океана, посмотрели, вздыхая, в туманную даль, и… вернулись назад, на насиженные места. Жизнь должна была наладиться, войти в привычные берега, течь по намеченному руслу…
И она текла, но это была не река, а только тень реки, не жизнь, а иллюзия жизни.
На улицах было полным-полно немецких мундиров, но они вели себя предельно корректно. Я видела, как один младший чин угостил разбившего коленку мальчишку радужным леденцом на лучинке. Они уступали места в транспорте дамам, были почтительны с пожилыми людьми и очень галантны с девушками. Это подкупило французов – они всегда высоко ценили в людях умение следовать правилам хорошего тона. И даже если они негодовали – им не мешали высказываться. Пока не мешали. На улицах и в кафе все так же кипели дебаты – говорили о политике, музыке, выставках. Как будто ничего не произошло. В Мулен де ла Галетт шла новая «роскошная» программа – и в зале сидели офицеры. Солдаты предпочитали цирк Медрано, где выступала знаменитая наездница Микаела Буш. Мчались по кругу три белые лошади в богато украшенных сбруях, и Микаела в тугом трико перелетала со спины одной на спину другой, спрыгивала на манеж и щедро посылала в зал воздушные поцелуи. Видели ли ее близорукие, фарфоровые, сверх меры накрашенные глаза, что в зале полным-полно коричневых мундиров? Скорее всего, да. Но что ей было за дело?
Тонкие ценители музыки шли по привычке во дворец Пале Рояль. Там играл Берлинский камерный оркестр, а дирижировал немец Ганс фон Бенда. Исполняли Вагнера.
Публика попроще отправлялась на Елисейские Поля, где в погожие дни традиционно играл оркестр. Только теперь это был военный оркестр. Оркестр германской армии. Но играли-то они и в самом деле прелестно!
Быть может, и мне следовало включиться в этот иллюзорный поток жизни, стремительно проносящийся мимо меня? Как я жалела, что не могу жить так же просто и легко, как многие мои знакомые, просто плыть по течению, жить сегодняшним днем. Даже сутенерша Мадлена, несмотря на сложный невроз, была куда счастливее меня. И я решила сделать первый шаг к новой жизни – уверила пациентку, что буду счастлива стать гостьей ее салона и познакомиться с Симоной де Бовуар. Мне пора было выйти в свет, я давно уже нигде не бывала.
Но вечер у Мадлен предварился обедом с матерью.
C тех пор как она, вернувшись в Париж, с удивлением обнаружила, что отель «Ритц» реквизирован немцами, ее апартаменты с видом на Вандомскую площадь заняты каким-то генералом, а мебель и вещи вынесены в какую-то кладовую; с тех пор как она поселилась в двух скромных комнатах, выходивших окнами на улицу Камбон; с тех пор как она закрыла Дом моделей – ей больше нравилось вести замкнутый образ жизни.
– Знаешь, Вороненок, в душе я так и осталась диковатой девочкой из провинции, воспитанной при монастыре… В сущности, мне всегда достаточно было скромной кельи с белеными стенами и старого сада за окном, а весь этот блеск и мишура – не для меня.
Эти слова прозвучали особенно смешно в обеденном зале ресторана «Максим», отличавшегося кричащей роскошью. Я улыбнулась, но Шанель и бровью не повела. Если она бралась играть роль, то играла ее до конца.
– Да, да, я теперь живу как монахиня. Начала много читать. Жаль, что ты не заехала вчера. Мы очень мило провели время. Я прилегла на кушетку, а Серж читал мне вслух «Алую букву» Готорна.
– Мама, монахини не бывают в Гранд-опера. Их не посещают скандально известные писатели и поэты, вроде Кокто и Реверди. И балетные танцовщики не читают им вслух.
Говоря это, я вспомнила сестру Мари-Анж. Вспомнила ее усталое лицо и натруженные руки. Ее крошечную келью, заваленную книгами по садоводству, и узкую кровать, накрытую грубым шерстяным одеялом.
– Знаешь, одна моя знакомая монахиня из развлечений признавала только пение. Она говорила, что петь – лучший отдых, чем спать.
– Это, наверное, твоя знаменитая Мари-Анж? А знаешь, она права. Вот и я стала учиться пению. Беру уроки, да-да.
– Ты?
Вот это было и в самом деле забавно! Как-то в минуту откровенности мать рассказала мне, чем она занималась до того, как стать великой Мадемуазель. Пела в кабачке! Она преподнесла это как величайший секрет, хотя это был секрет Полишинеля, о котором знал весь мир. Сорок лет назад в Виши ее постигла неудача в амплуа певицы. Ни ее голос, довольно слабый, ни ее фигура, довольно тщедушная, не произвели впечатления на директоров увеселительных заведений, и ей пришлось до окончания сезона разливать целебную воду в павильоне «Гранд Гриль». И вот теперь она разучивает арии для бельканто из Верди, Пуччини и Массне!
Шанель рассказывала еще что-то о своих успехах в пении, но я погрузилась в свои мысли и почти не слышала ее, кроша трезубой вилочкой лимонную меренгу. Только когда мать смолкла, я подняла на нее глаза.
Она улыбалась. Улыбалась своей фирменной улыбкой, прославившей ее как писаную красавицу. Эта улыбка была еле заметным движением лицевых мускулов, но она освещала все ее лицо, приподнимала скулы, заставляла глаза блестеть, а губы гореть так, словно их только что целовали.
Так Шанель улыбалась только мужчинам, и только тем, кто ей нравился.
Только тем, кого она вожделела.
Я полагала, что смерть Поля Ириба закрыла эту страницу в жизни моей матери, поэтому даже помедлила, прежде чем оглянуться. Подумала на минуту, что она улыбалась своим воспоминаниям, какому-то милому призраку, который она на секунду увидела в столбах света, падавших из высоких окон…