Разруха - Владимир Зарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысли продолжали течь, добивая меня окончательно. Я не смел даже вздохнуть, потому что выпил две бутылки пива «Мужик в курсе» в маленьком баре Иванны и еще одну на остановке у кладбища. Жена, чуть прижавшись, шепнула мне в липкое ухо:
— Как ты мог, как мог…
— Что? — спросил я.
— Ты ведь пил.
— Я горюю о маме, — попытался я выкрутиться.
— С самого утра… в такой день…
— Я горюю о маме, — повторил я, не испытывая горя. Я боялся ее полуоткрытых глаз, которыми она, казалось, смотрела на меня, восковой застылости ее хрупкого тела, смущающего факта, что ее уже нет, в то время как она была перед глазами. Меня настигли смрад и нищета Малашевского кладбища, долготерпение уличных псов, выкусывавших блох, все угнетающие подробности, заставлявшие меня превратить это мгновение в воспоминание. Несколько бабулек-соседок, последних живых маминых подруг, тихо всхлипывали, сжимая в искривленных пальцах носовые платочки и утирая ими слезы — они плакали о себе. Это поучительно — ходить на кладбища, ведь только в этом месте последнего упокоения человек понимает всю преходящесть жизни, ее бессмысленность, понимает свою суетность и ничтожность своих глупых амбиций. Жизнь — невероятный мускул, но смерть — невероятное терпение.
— Она улыбается… — прошептала жена.
— Всего бутылка пива, — ответил я, — у Иванны.
— Так спокойно улыбается…
— Да и ту я не допил…
Кадило в руках плешивого попа позвякивало, как цепь, тянущийся вверх аромат ладана совсем сгустил воздух, сделав его невыносимым. Мама была неверующей, но, удрученная нищетой похорон, самых дешевых из всего, что мог нам предложить «Спокойный сон», Вероника настояла на христианском обряде. Агент перелистал перед нами каталог, начав с помпезных гробов с медными уголками, величественных и блестящих, как рояль, затем с плохо скрытым разочарованием, утирая пот со лба, перешел на холодно-вежливое обращение к Веронике «прекрасная госпожа». «Мы настаиваем, чтобы было два священника, — сказала жена, — людей будет не много, но священников должно быть два».
Босая цыганка с младенцем присела поодаль и закурила сигарету, глядя на нас, но не видя смерти. Выжидала, когда можно будет попросить милостыню у скорбящих. А может, как уличные псы, ждала, когда мы уберемся, чтобы собрать с ближайших гробов заветрившуюся поминальную кутью в мисочках. К рясе одного из попов прилип репей. И он видел не таинство смерти, а открытые бутылки с вином. Удивительно, как много вещей замечает человек, когда не придумывает подробности, как это предполагает буддизм, а погружается в пустоту. Наверное, пустота — это вечная жизнь, поскольку она — вечная смерть. Меня пронзили острая боль и страх. Я вдруг понял, что боюсь себя и своей жизни. И испытал дикое желание поговорить о политике и выпить еще одну бутылку «Мужик в курсе» в утробной прохладе кафе Столичной библиотеки.
— Не одну, не одну… — шептала жена, утирая полившиеся градом слезы.
* * *
Поляна, доползавшая до окружного шоссе и тянувшаяся до самого подножия Витоши[1], казалось, начиналась на шестнадцатом этаже нашей панельной многоэтажки в квартале «Молодость». Вся ее безбрежность пересекалась грудами колотой штукатурки, каменной крошки и мусора, была усеяна порванными полиэтиленовыми пакетами, гонимыми ветром по траве и кустарникам. Облупленные, сломанные горки и карусели украшали детскую площадку, от которой веяло разрухой и унынием; дополняли картину несколько кривых чахлых сосенок, обоссанных собаками (их посадили мои соседи во времена давно забытых ленинских субботников).
Казалось, стоит протянуть руку, и я прикоснусь к Витоше, порой у меня возникало чувство, что я могу говорить с этой горой. Двадцать пять лет тому назад, в мою бытность еще молодым, обещающим писателем, я верил, что мы с ней соизмеримы. Черный пик[2] купался в лучах заката — синий на востоке и огненно-багровый на западе. Все вокруг беспричинно истекало кровью. Величие всегда болезненно.
Трусы-боксерки прилипли к бедрам, хоть я уже трижды становился под душ, правда, вылакав четыре бутылки своего пива «Мужик в курсе» внизу, в магазине «для мужиков», на деньги, которые Вероника оставила мне, чтобы я купил сосисок. Я потел так, словно продолжал оплакивать маму. На нашем последнем этаже зимой мы ходили в свитерах, а летом оголялись с бесстыдством бедняков. Я красовался во всей своей дряблости и рыхлости, почти наслаждаясь тем отвращением, которое вызывала у Вероники моя нагота. Некогда стройное мое тело расплылось, пивной живот мешал видеть ниже пупка ту главную мужскую гордость, которая принесла мне столько неожиданной радости, но, главным образом, кучу неприятностей за всю мою долбаную жизнь.
«Ты глянь, только глянь на себя… как баба беременная», — шпыняла меня Вероника.
«Под большим камнем — большая рыба», — парировал я, разжигая ее отчаянье, ее изнеможение, ту последнюю, все еще не исчерпанную часть нашей любви, которая называется ненавистью. Чем больше нас засасывали омерзение и наша поруганная любовь, тем краше становилась Вероника, будто ее красота и презрение ко мне были сообщающимися сосудами. Худенькая, невысокая миловидная девчушка во времена нашей юности, тридцать лет спустя она округлилась, ее безликость исчезла, сменившись оживленностью, а постоянная нехватка денег и возникшее между нами непонимание придали ее облику что-то хищное, вводящее мужчин в заблуждение. Тридцать лет назад ее никто не замечал, объектом женского внимания был я. Сейчас мужские взгляды липли к ее полной, чуть отвисшей под собственной тяжестью груди, скользили по бедрам под ее слишком короткой юбкой, таяли в стрелке на ее черных колготках. Преувеличенная интеллигентность придавала ей налет неприступности, распаляла мужчин, как распаляет их женская драка. Интеллект такой женщины, ее несчастная участь: знать всякие ненужности, — вызов самцу, манок, подобный средневековым одеждам, скрывавшим самую суть. Нужно было силой сорвать с женщины излишество всех этих корсетов и подвязок, чтобы овладеть вожделенной наготой.
Я был уже почти убежден: у Вероники есть любовник. Она преподает эстетику в Свободном университете, окруженная маниакально углубленными в свой предмет коллегами, жонглирующими именами Бодрийяра[3], Лиотара[4] и Дерриды[5], углубленными в импотентное и скудоумное знание, в скуку сложных витиеватых высказываний, недоступных ничьему пониманию. Вероника писала статьи для газеты «Культура», словесно-вязкие, непролазные, перегруженные смысловыми значениями. Но Бог не наделил ее даром слова, восторгом духа. Слова не приносили ей радости, они мучительно давались и ей, и ее читателям.