Ледяные небеса - Мирко Бонне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антарктика, Антарктика.
Я уже просидел скорчившись ночь и полдня, и во рту у меня не было ничего, кроме шоколада.
Я помню, какое выражение лица было у моей матери Гвендолин, когда она прочитала записку, присланную моим братом и шурином из Мертир-Тидвила: «Мама, нас и в самом деле направили в авиатехники. Это — фантастика. Мы вернемся, когда техническое решение установки пулемета за пропеллером будет найдено».
Мама до той поры не знала в точности, что такое самолет.
Для меня проблема установки пулемета за пропеллером означала, что я должен пойти работать, чтобы помочь семье. Через неделю после объявления всеобщей мобилизации я начал работать на верфи, где мой отец уже сорок лет строил корабли. Он мастер по внутренней отделке; благодаря мастерству, с которым мой отец Эмир Блэкборо делает свою работу, он нарасхват в гаванях Уска и Северна, можно даже сказать, что он очень знаменит. Мой вонючий шкаф он за день мог бы превратить в отличную комнату. Правда, она так и осталась бы неуютной и темной, но я уверен, в ней пахло бы так же, как пахнет после летнего дождя во фруктовом саду нашего старого конторщика Симмса.
На ньюпортских доках «Александра Доке» я выполнял разного рода неквалифицированную работу: был на посылках, делал несложный ремонт и малярничал. После окончания смены я подсаживался к морякам, которые, покуривая трубки, сидели у воды и рассказывали о портах, где им довелось побывать. Матросы не обращали на меня никакого внимания. Сидя там на бухтах канатов, с которыми возился с самого утра, я замечал, как постепенно все глубже ухожу в себя. Я уставал, как Чекер, собака, переплывшая Ла-Манш.
Мои глаза слипались, и уши, как мне казалось, тоже. Вполуха я слышал, как они говорили о домах, которые хотели посетить в Нью-Йорке: их американские друзья обещали быть у пирса в Хобокене, когда старая калоша пришвартуется на Манхэттене, чтобы вместе с рундучками доставить их прямо к Таймс-сквер, где эти важные друзья якобы жили. На «пруд с лягушками» матросам было в высшей степени наплевать. Их ни в малейшей степени не интересовало, что для того, чтобы из Ньюпорта попасть в Нью-Йорк, нужно пересечь Атлантику. Тысячи километров бурного океана, который и так сам по себе опасен (к тому же теперь в нем шныряют подводные лодки германского кайзера), не удостоились даже упоминания.
Казалось, что для большинства матросов, с которыми я познакомился, море ничего не значило. Они вели себя так, как будто его вообще нет. Кто может это понять? Я представляю себе своего отца, который любит все, что сделано из дерева. Что случилось бы, если бы он вел себя так, как будто в древесине нет ничего особенного? Взять хотя бы холодную дощатую стенку у меня за спиной: за ней — ничего, кроме воды. Даже в темноте отец сразу понял бы, из какого дерева она сделана. Он понюхал бы ее, провел бы по ней рукой… «Вяз, мальчик, вяз».
Проведя на пирсе пару вечеров, я перестал понимать, как мне следует относиться к морякам. Мне было ясно только одно: эти люди, многие из которых были старше меня лишь на пару лет, определенно никогда не посещали воскресную школу. Они сквернословили и лгали так, что у меня уши вяли и темнело в глазах. Со временем я понял, что единственной истинной страстью этих желтозубых пустозвонов было хвастовство и бахвальство. Тогда я еще не знал этого, вот и не замечал, что успел от них заразиться и тоже все страшно преувеличивал.
Отец время от времени посылал меня на Скиннер-стрит, чтобы заплатить по счету тамошнему поставщику Малдуну. Так я познакомился с ней, с Эннид.
Мне казалось, что прошло несколько месяцев, прежде чем я заговорил с Эннид Малдун. Сначала, кроме обычных приветствий, мы говорили только о цифрах. Войдя в лавку, я, как полагается, поздоровался. Мистер Малдун оглядел меня с ног до головы. Эннид ответила на мое приветствие. Я представился, и мистер Малдун открыл обернутую красную бумагой книгу и передал ее дочери. Эннид взяла книгу, прихрамывая, подошла ко мне (она страдала хромотой) и сказала: «Девяносто семь». Я открыл кошелек отца и отсчитал сумму: «Девяносто семь». Эннид пересчитала банкноты и монеты: «Девяносто семь!» Через секунду я стоял на улице перед обшитым зелеными жестяными пластинами домом на Скиннер-стрит и не понимал, что со мной случилось.
Шатаясь, бежал я вниз по улице. Но я не видел корабли. Я был так счастлив, что поцеловал бы в губы первого попавшегося матроса. И совершенно точно, что я улыбнулся бы ему так же, как улыбнулась бы мне Эннид Малдун, не будь я таким унылым человеком.
Когда речь заходила о взрослении и о том, что преодоление тяжелых жизненных обстоятельств делает человека более зрелым, мой отец всегда возражал. Старик мой был уверен, что человек лишь приобретает опыт и все лучше отличает счастье от невезухи. Поскольку ничего другого по поводу судьбы мне от него слышать не приходилось и он сам был живым доказательством своей теории, пожалуй, в его словах была доля правды. Да только мне от этого было мало толку, когда я понял, что начавшаяся война меня не изменила, как не изменил меня день мучительной возни с жестким как доска парусом, который мне велели латать. Не изменился я и после встречи с Эннид Малдун, а ведь я узнал свое счастье. Но от этого впал в еще большее смятение, ведь счастье сделало меня еще более несчастным.
Я не понимал, что со мной происходит. У обоих людей, к которым я мог бы обратиться за советом, были другие заботы. Мой брат Дэфидд и шурин Герман устанавливали пулемет за пропеллером самолета летчика-аса Уильяма Бишопа, и мне не хотелось оказаться виноватым, если он вместо того, чтобы сбивать над Парижем ребят Рихтгофена, сам окажется сбитым только потому, что его два валлийских инженера-оружейника отвлекались на посторонние вопросы. Поэтому я решился спросить Реджин об Эннид Малдун, но столкнулся лишь с сестринским непониманием.
Моя мать Гвендолин посоветовала мне обо всем этом забыть, а отца вообще не спрашивать. Отец же потом утверждал, что он сразу понял, что произошло, и мне хочется ему верить, хотя он ничего не говорил, когда мы накануне выходного тащились с ним домой в деревню по берегу речки Уск. Я молчал, и он молчал, либо я молчал, а он насвистывал выдуманную им самим песенку.
Но однажды утром, когда мы подъезжали к конторе дока, он сказал:
— Загляни-ка сегодня в газету. Там все написано. Прочти и поймешь, что с тобой происходит.
Он щелкнул кнутом, и наш пони Альфонсо, который ненавидел утро понедельника так же, как и я, сердито фыркнул и прибавил ходу.
Отец не шутил. Я был влюблен в Эннид Малдун, и знал об этом сам. Я уже влюблялся несколько раз и даже вызвал сочувствие в ледяном сердце моей сестры. И совет отца никогда не будет лишним, его нельзя просто отбросить.
После работы я купил «Саут-Уэлс эхо» и удалился со свернутой в трубку газетой на пахнущий клеем полубак парохода, который только что получил красивое название «Сент-Кристоли».
Я пробежал глазами заголовки:
США настаивают на признании Лондонской декларации по морскому праву всеми странами — участницами войны