Холокост: вещи. Репрезентация Холокоста в польской и польско-еврейской культуре - Божена Шеллкросс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учитывая, что предметы обычно служат метонимическими репрезентантами своих владельцев и пользователей, уместно более пристальное изучение того, что представляет собой идеитичность предмета определенной культуры – или, если уж на то пошло, еврейского предмета. Если только вещь не предназначена для определенной клиентуры, процесс производства обычно определяет ее культурную и этническую принадлежность. Во время Холокоста, однако, культурное или национальное происхождение обычных предметов определялось скорее принадлежностью: предметы были еврейскими, потому что их владельцы были евреями. Нацистская наука понимала расу как существенный признак человека, однако с практической точки зрения еврейство не было присуще ни трупам, ни предметам. За исключением предметов культа, еврейская принадлежность была быстро стерта из идентичности повседневных вещей, чтобы облегчить их перераспределение по всему Третьему рейху. В этом контексте замечание Эммануэля Левинаса о том, что идентичность объекта не является его первичной структурой, звучит по-новому: «Вещь как предмет обладания, как товар, который и продают, и покупают, на рынке обнаруживает себя в качестве того, что может принадлежать, обмениваться, тем самым быть конвертируемым в деньги, растворяться в анонимности денег» [Левинас 2000:176]. Однако здесь необходимо отметить фундаментальное изменение дискурса. Когда предметы жертв Холокоста попадали в оборот, первоначально они несли в себе идею о смерти их владельцев, однако постепенная трансформация разрушала эту связь; таким образом, предметы были готовы к повторному использованию. Экстремальные формы переработки, такие как переплавка, приводили к полному стиранию формы, культурной идентичности или функции изделия. Например, накопленные золотые зубы, переплавленные в слитки, выражали радикальное отмежевание от их пользователей-людей. Переработка деэссенциализировала такие объекты и создавала их заново.
Я утверждаю, что Холокост с его программой уничтожения людей способствовал фетишизации объектов. Акты мародерства, накопительства и сортировки придали беспрецедентную роль предметному миру, состоящему из фрагментированного материала. Новое назначение материальных объектов, не связанное ни с феноменологическим возвращением к вещам, ни с философским материализмом, стало простым следствием упадка экономики военного времени. В то же время новый смысл, вложенный в эти объекты, был обусловлен процессами разграбления, переработки и накопления, через которые прошли эти вещи на пути к физическому разрушению.
Одной из повторяющихся тем моего анализа является концепция владения и собственности. Джереми Бентам, отец-основатель современного гражданского кодекса и автор «Теории законодательства», лаконично объясняет тот факт, что «собственность и закон рождаются вместе и умирают вместе. До законов не было собственности; уберите законы, и собственность перестанет существовать» [Bentham 1814:113]. Определение Бентама объясняет, что рождение понятия собственности полностью определяется законом, и проливает свет на степень функционирования собственности как юридической категории. Можно утверждать, что немецкие юристы четко понимали концепцию собственности Бентама, поскольку правовые изменения, введенные в Третьем рейхе, позволили присвоить собственность немецких евреев именно потому, что не было закона, регулирующего или делегализующего этот процесс. Таким образом, продолжающаяся незаконная экспроприация имущества евреев была гарантирована исключительным положением, введенным в феврале 1933 года, а также концепцией ариизации Германии, сформулированной в Нюрнбергских законах двумя годами позднее[7]. Эти первоначальные концепции позволили немцам постепенно лишать собственности неарийцев (читай – евреев), используя косвенные средства, например, чрезвычайно высокие ставки налогообложения имущества, что неизбежно приводило к его взысканию.
Даже нормативный шаг, предпринятый нацистами, – Декрет о регистрации собственности евреями, введенный рейхсминистром юстиции 26 апреля 1938 года после аннексии Австрии, – не устанавливал понятия лишения имущества, но требовал, чтобы каждый еврей сообщил стоимость всей своей собственности за рубежом и внутри страны [Decree 1976]. Этот нормативный акт запустил дальнейший лицемерный процесс, приведший к полной экспроприации еврейского имущества как в самом рейхе, так и в аннексированной Австрии. По мере развития войны методы экспроприации в оккупированных странах менялись. Когда заладная (и наиболее экономически развитая) часть Польши была включена в состав Третьего рейха, с ней поступили аналогичным образом: собственность не была санкционирована законом. Образование генерал-губернаторства и включение туда оставшейся части польской территории привели к конфискации всей государственной собственности. Далее последовал весьма удобный в своей двусмысленности январский указ 1940 года, согласно которому «частная собственность могла быть захвачена, если такой акт оправдывался ״общественными интересами“» [Gross 1979: 94]. В качестве примера можно упомянуть хотя бы только один аспект продолжающейся экономической эксплуатации – начавшееся почти сразу выселение польских евреев (и некоторых поляков) из их домов, чтобы обеспечить лучшее жилье и более высокий уровень жизни как оккупантов, так и местного немецкого населения. Те, кто позже был заключен в гетто, подверглись эксплуатации, и запретительным правилам, и постановлениям, которые касались всех аспектов их существования: дальнейшего переселения, принудительного труда, продовольственных пайков и правил владения имуществом. Постановление, касающееся последнего, было не более чем шуткой, учитывая продолжающиеся разграбления домов людей и частые случаи уличного грабежа[8].
Отсылка к более широким историческим и правовым рамкам дает необходимую перспективу и фон, на котором я могу рассматривать интересующие меня объекты – кухонную утварь, одежду, постельные принадлежности и другие тривиальные предметы, составляющие вещи повседневного существования. Этот фон также помогает осветить истинные масштабы жизни в военное время, когда столь многое зависело от упущенных из виду предметов, имевших материальную ценность.
Дальнейшее исследование предметного мира Холокоста выдвигает на первый план онтологические и эпистемологические различия между материальностью и временностью Холокоста и постХолокоста и их последующее влияние на цели и способы репрезентации обоих периодов. Это временное различие возвращает мой анализ к его первоначальному источнику и контексту: непосредственность экстремального опыта геноцида и его история в процессе создания, лишенные утверждения, что художественное (в основном литературное) осмысление того времени является единственно аутентичным. Аутентичность – это ценность, характерная для перспективы постХолокоста; во время Холокоста главной ценностью любого письменного свидетельства, в том числе и литературного, было проговаривание им обвинения в геноциде.
При фактографическом подходе к Холокосту исследователи часто используют изменение перспективы, превращая всю совокупность массовых убийств в жуткую массу фактов и цифр[9]. Эта холодная статистическая правда выставляется на стенах музеев в формате, напоминающем записи в телефонном справочнике: за одним типом овеществления следует, на этот раз по необходимости, другой. С одной стороны, репрезентативный метод, используемый кураторами, неизбежно выводит фрагментарные послания на уровень абстракции. Однако, с другой стороны, смысл существования этой массы предметов – в представлении тотальности нацистского проекта уничтожения, который демонстрирует способность контролировать мир материальных объектов и подразумевает массовые убийства.
Текст Холокоста как объект
Можно сказать,