Черная сакура - Колин О'Салливан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие голоса в нем звучали, какой неотвязный зуд пронизывал его кости?
Интересно, кто нашел его, человека, который целиком вырезал спящее селение? Или кто-то уцелел? Возможно, житель соседней деревни вышел на воскресную прогулку и, неторопливо прохаживаясь мимо унылых, согбенных в беззвучной мольбе яблонь и сакур заметил на одной из них чудовищный плод и срезал его с ветки? Какая жуткая картина.
Однако пора продолжать игру.
Не знаю, откуда взялось такое ожесточение. Нам рассказывали, что раньше подобным нелепым буйством славились британские футбольные фанаты; мы видели это на своих экранах. А может, турецкие? Ярко-красные вспышки и дым на трибунах. Шарфы, намотанные поверх ртов, скрывающие… Скрывающие что? Знакомые лица? Дьявольские усмешки? Я задумываюсь: ведь это футбол, да? Не война? Нет, это «хулиганство», даже слово такое раньше было. А когда? Целую жизнь тому назад. А теперь опять. Мерзость. Какая же мерзость! Некоторые явления, тенденции, веяния доходят до нас слишком поздно; а потом укореняются и расползаются гнилью. Так что это за ожесточение? Наверное, всем этим людям не терпится излить на меня свой яд. Возможно. Им нужно выпустить пар. Существовала же какая-то процедура, когда человеку просверливали череп, чтобы вышли пары? Я имею в виду, много веков назад. Представляю себе заинтересованных, увлеченных зрителей с картин голландских мастеров — скажем, Рембрандта (моей матери было приятно просто услышать его имя). Как это называлось? Такое проявление жестокости?
Маленькие лабрадоры в своих корзинах с мягкими подушками вне опасности, золотистые ретриверы и хомяки в целости и сохранности — домашние животные, те, которые еще не сбились в стаи, здесь по-прежнему пользуются спросом.
Пусть себе тешатся, злобные рожи, бешеное фанатьё. Пусть изрыгают ярость из сердца и изливают ее из своих похабных ртов; похабщина — таково новое веяние в нашем умирающем селении (население тысяча девятьсот девяносто девять человек, а раньше, кстати, было гораздо больше, но и такого количества мне хватает за глаза; во всяком случае, теперь люди держат задние двери запертыми, ведь кругом волки, бродяги, снова волки). Новые эмоции явно нравятся молодым, тут они умельцы. Это почти все, на что они способны…
Я ворчу, будто какой-нибудь столетний брюзга, старый пердун, хотя на самом деле вовсе не такой, просто болен и устал от дождя над грязным полем, от всей моей жизни, которая идет ко дну и катится в тартарары.
Старшие тоже не отстают: это не юношеское бунтарство, не взбрыкивания одного поколения против другого; тут все задействованы — по крайней мере, хоть в каком-то смысле нация объединена.
А я стою посередине, в черном, и принимаю на себя удар, пытаюсь сосредоточиться. Это не настоящая… не официальная моя работа. Я учитель физкультуры в местной средней школе, однажды меня попросили судействовать на игре и (наверное, у меня хорошо получилось) теперь приглашают снова и снова. От них не уйдешь. Местные руководители — они вроде мафии из минувшей эры. Или вроде тех квадратноголовых терьеров — забыл, как называются такие злобные собаки с мертвой хваткой. Тут всегда чего-то требуют. Это понимаешь через неделю на любой работе. От тебя станут чего-то требовать, а ты будешь повиноваться. Тебя не отпустят. Ты в ловушке.
Внезапно меня обступают со всех сторон: вокруг, оспаривая мое последнее решение, толпятся футболисты. Справляются, в своем ли я уме. Наверное, я недостаточно сосредоточился. Мой ум часто рассеян. В своем ли уме я был? В своем ли уме сейчас?
Я отмахиваюсь от них. Мой лоб сурово и решительно нахмурен. Я научился принимать такой вид. Стоял перед зеркалом, сдвигал брови, щурил глаза, которые считаются выпученными. Теперь я не чувствую в этом необходимости. Зеркало меня больше не замечает. Не дает ясного отражения. Даже в собственной прихожей я не могу определить, какое впечатление произвожу.
Назначаю штрафной удар. Один парень готовится. Игроки противоположной команды выстраиваются, прикрывая свои причиндалы, а вратарь руководит. Приказы четкие, инструкции быстрые. Я намечаю спреем линию, и они встают в ряд вплотную друг к другу; чувствуется солидарность — мне это нравится, даже начинает казаться, что, объединившись, люди способны добиться чего-то, защититься от чего-то по-настоящему быстрого и резкого. Но обычно они, эти стражи ворот, выглядят беспомощными: между ними остаются щели, бреши, часто мяч попадает им прямо по голеням, отскакивает в сторону и сеет хаос. Порой мне сложно удержаться от смеха. Отступив на несколько шагов, парень разбегается и бьет, направляя мяч в верхний левый угол ворот, и у вратаря, как бы он ни суетился, нет ни малейшего шанса. В мире есть вещи, с которыми ничего сделать нельзя. Силы, которые не остановить.
На трибунах хрипло клекочут девицы — выпорхнувшие из джунглей птички-истерички. Половина из них теперь ненавидит меня еще больше. Конечно, тут моя вина. Я испытываю какое-то неизъяснимое удовольствие от силы — в моих руках, в свистке, в забитой мрачными мыслями голове. Я уже изрядно настрадался — пусть делают со мной что хотят. Пусть хоть вздернут. Это станет облегчением. Прочь отсюда, подальше от горя и страданий.
Кучка безумцев. Всего лишь подростковый футбольный матч, но эти искаженные мукой лица проигравших — в них боль, трагедия поражения! Таков их источник скорби, поскольку настоящая скорбь для них слишком ужасна, чтобы о ней задумываться.
Восстань. Воспрянь. На их мученья глянь.
О, они уже пошли на попятную и готовы меня простить! Готовы полюбить меня за тот успех, которым я вознаградил их скромных героев. Наш народ переменчив. Как всякие болельщики. Нас всех легко поколебать, когда судья принимает решение в нашу пользу, когда Вселенная дурачит нас, убеждая в своей благосклонности, когда волны усмиряют свой нрав и едва ли не приглашают заняться серфингом.
Сокомандники влепившего гол парня вопят и скачут, но я заставляю их вернуться на свою половину. Должен признать, борьба была довольно смачная. Не удивлен, что они ликуют, эти альфа-самцы, внезапно слившиеся в счастливых объятиях. Но у меня не должно быть никакого мнения об их голах. Вообще не должно быть никакого мнения. Никакой реакции. Я вмешиваюсь, только когда нарушены правила. И во сне вижу только два цвета: красный и желтый. Угрожающе огромные полотна. Будто картины Ротко[2] развешаны по стенам большой белой галереи моего разума. Красный. Желтый. Аккуратно лежат в моем нагрудном кармане (Ротко уже не бесплотный и воображаемый, а сжатый и внезапно злобный) и готовы в любой момент явиться наружу. Потянуться за этими карточками или за блокнотом — такое же привычное действие, как утереть лоб или почесать затылок, а в последнее время — почесать свои