Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ранней весной 1946 года получил я из Москвы от сестры[247] письмо. Она исхлопотала разрешение на свидание со мной, получила пропуск (в те времена билеты на поезд давали только по специальным пропускам) и собралась в Рыбинск. Несмотря на то что я ей написал, что меня скоро освободят, было это неправдой: «особые распоряжения» приходили редко, но я знал, что сестра соберет последние крохи и оставит полуголодными своих ребят (старшему было двенадцать лет, а младшему девять[248]) – лишь бы привезти мне чего-нибудь вкусненького. Здесь же кормили достаточно, а такая поездка могла ей встать в копеечку, и поэтому я старался ее уговорить немного потерпеть, пока мы не встретимся в Москве. Но вскоре я получил письмо, что она едет, и через несколько дней меня вызвали на вахту, и там уже парикмахер с бритвой. Побрил он мою порядком отросшую бороду (обычно мы, «не-женатики» – то есть не обзаведшиеся лагерными женами, что было привилегией социально-близких, брились от бани до бани, то есть раз в десять-двенадцать дней), и конвоир отвел меня за зону в специальный домик для свиданий.
Не стану описывать сцену встречи: не виделись мы с момента моего отъезда в Испанию, почти десять лет. Тяжело это даже вспоминать, но слез было много и с обеих сторон. Сумки с продуктами у нее забрали, и получить их я мог только после тщательного их досмотра, то есть уже после свидания. На вахте конвоир вышел покурить на улицу, и мы часа два проговорили наедине. Свидания разрешались только в присутствии конвоира, да и то не более сорока пяти минут, но он знал, что я отбыл уже почти «баранку» в лагере и поведения отличного, поэтому дал мне такую возможность.
Понимая, что сестре в Рыбинске негде остановиться, а она никак не хотела уезжать, не получив со мной хотя бы еще одного свидания, я попросил ее подойти к центральной проходной и дождаться там работавшего вместе со мной вольного контрольного мастера – Колю Кузнецова, который, как только я ему сказал, сразу же побежал на проходную. В тот же вечер я получил две большие сумки с продуктами. Там было все, что тогда можно было достать: колбаса, сыр, банки с американской тушенкой, лярд (американский смалец, который все называли «второй фронт») – словом, пир я в своей комнате устроил отменный, да и курили мы вместо обычного самосада «Северную Пальмиру».
На другой день мне дали еще одно свидание. Опять мы оба с ней поплакали, и она на прощание велела мне поблагодарить Колю Кузнецова за его доброту и душевность. И еще она мне сказала, что зная, что в передачах водку не принимают, она оставила мне у Коли две бутылки «Московской», которые он сам мне принесет на завод. Впоследствии одну бутылку мы распили в кабинете у Баташкова, а другую в лагере, в нашей комнате.
Как мог, я успокаивал сестру насчет своего здоровья. Несмотря на то что после Колымы, этапа, Бутырок, пересылки в Ярославле, я здесь уже немного отошел, но вид мой, особенно в лагерной робе, был все еще неважнецкий. Сестра уехала домой более или менее успокоенная.
Прошла весна, наступило скудное рыбинское лето (телогрейку в июле вечером не всегда снимешь!), а потом и осень 1946 года. Опять дожди, грязь, с конца сентября уже и снежок начал срываться. А «особого» все нет. Освободили (правда, в ссылку, в Коми АССР) моего дружка – художника Борю Григорьева, который тоже имел восемь лет за «троцкизм», а я все еще сижу. Неужели еще раз зимовать здесь?
Как-то вечером, в середине октября 1946 года, вдруг заходит в нашу комнату нарядчик и еще в дверях кричит во все горло: «Танцуй, Хургес! Пришло твое “особое”! Завтра на работу можешь не выходить!»
Что тут было! Ребята кинулись меня обнимать, Пацук даже слезу пустил. У меня закололо сердце. Выпил я стакан воды и лег ничком на койку. Лежал так с полчаса, пока не успокоился. Отошел я, и недаром говорят, что от радости не умирают. Сели мы за стол, закурили самосад и стали обсуждать грядущие перемены в моей жизни. Самый главный вопрос – куда подаваться? Нарядчик сказал, что меня освобождают не в ссылку, как Борю Григорьева, а по чистой, то есть я могу выбирать себе один из городов, разрешенных мне по моему будущему «волчьему билету» – паспорту со статьей 39-й («ограничения в проживании»).
Оставаться здесь, несмотря на все уговоры, у меня даже и в мыслях не было. В Москву или в область нельзя, но все же хотелось бы куда-нибудь поближе. Вспомнил я о разговоре с одним знакомым зэком электриком Володей Солнцевым, в котором он сказал мне, что его родина – город Углич, разрешен для проживания бывших зэков с 39-й статьей в паспорте. Володя обещал мне, в случае необходимости, дать адрес его родителей и письмо к ним. С этим письмом, как говорил Володя, меня там примут, пока я не устроюсь в Угличе. От Углича до Москвы всего пять-шесть часов езды, вот я и решил выбрать этот город. Не теряя времени, я отправился к Солнцеву, благо жил он в нашем же бараке. Володя очень обрадовался за меня и тут же сел писать домой письмо. Сам он во время войны работал на каком-то оборонном предприятии электромонтером и на фронт не попал по брони. Ляпнул какому-то мерзавцу про Джугашвили, тот стукнул, и сунули ему «баранку» – так и загремел он на наш мехзавод.
Запасшись Володиным письмом с адресом его родителей в Угличе и запомнив этот адрес, ведь письмо-то при выходном шмоне могли и отобрать, обнявшись с Володей и пожелав ему скорейшего освобождения и нашего с ним свидания, я пошел собираться. Сборы у меня особенно много времени не отняли, имущества я большого в системе НКВД за девять с половиной лет не нажил: небольшой фанерный чемоданчик, пара белья, гимнастерка, привезенная сестрой, и прозрачное одеяло, подаренное мне еще в Свободном начальником лагеря А. С. Пушкиным. Спать в эту ночь мне почти не пришлось: до часу ночи мы проговорили, я рассказывал своим друзьям о наиболее черных своих днях, о Колыме, они для виду охали и ахали, но думаю, что не поверили, уж больно все это кажется невозможным и невероятным для нормального человека. Когда мы улеглись по койкам, я все никак не мог уснуть, всю ночь проворочался с боку на бок и только под утро забылся часа на два.
В семь утра меня разбудил Мазихин, с которым я в запарке забыл увидеться. Обнялись мы с ним, он ушел на работу с заплаканными глазами. К восьми утра пришли нарядчик и завхоз. Сдал я свой лагерный инвентарь – койку и все остальное – и отправился во Вторую часть лагеря.
Начальница, довольно миловидная женщина средних лет в форме лейтенанта НКВД, уже ждала меня. Мое дело лежало перед ней на столе. С большим интересом и участием она смотрела на меня, а я, обнаглев, попросил ее дать мне ознакомиться с делом. Она ответила, что этого разрешить не может, но, немного помедлив, добавила, что кое-что интересное из него она мне все же покажет, потому что доверяет моей порядочности и верит, что я ее не подведу. После чего показала мне надпись, сделанную каким-то большим начальством на первом листе моего дела. А надпись гласила следующее: «К секретно-осведомительской работе в местах отбывания заключения привлекать не рекомендуется». Прочтя это, она заметила, что за почти восемь лет работы в системе лагерей НКВД ни в одном деле она такой надписи не встречала.