Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начинается торг. Сговариваемся на мешке картошки и литре спирта. Доходы у Яши есть, а спирт у него вообще дармовой: он еще с ним делает всякие гешефты, так что содрать с Яши сам Бог велел. С Баташковым у меня уже есть договоренность, что в течение первой недели я покрываю долг механосборочному цеху. Получаю с Яши бакшиш и постепенно, тонн по восемь-десять в день, покрываю его недостачу. Спиртом и картошкой делюсь с Семэном Лемэцем, а остальное нам с Дикштейном, Машковым и Пацуком, благо и живем мы все в одной комнате. Все довольны – все смеются, тем более что и Баташков по такому поводу тоже подбросил немного спирта.
Правда, такие комбинации я делал не часто, только в экстренных случаях, а в остальном все обходилось и так. Яшу я уже приручил: тонн двадцать-тридцать, в случае нужды, он мне приписывал в долг уже без звука. Жить в цеху стало легче: обрубка уже не резала цех. Уркачи тоже были довольны: работали как звери, но по четыре-пять часов в сутки, получали максимальный паек, в лагере их почти не трогали, про ШИЗО они уже и забыли, отработают свой «аккорд» – и в лагерь. Особенно любили они ночные операции с литьем, как-то они напоминали им их вольную специальность, да и спирт в лагере на улице не валяется.
Словом, жить стала литейка, не без моей помощи, вольготно, и переходящее красное знамя завода стало все чаще стоять в кабинете Баташкова. Николай Михайлович быстро оценил всю пользу моей деятельности и порой сокрушался: «Не дай Бог, Лева, придет твое «особое распоряжение» (а они стали приходить все чаще), что же мы здесь без тебя делать будем? Кто еще сумеет управлять этими бандюгами-обрубщиками? Давай оставайся и после освобождения. Женим тебя, благо невест здесь более чем достаточно, найдем и с домом, и с хозяйством, и с тещей – заживешь!»
Да я и сам часто задумывался над этим: ну, освободят меня и дадут «волчий паспорт». Ни в Москву, ни в какой другой крупный город жить не пустят. А здесь все знакомо, работа не тяжелая, авторитет есть. Но все же не лежала у меня душа к Рыбинску, надоели мне эти холода: Колыма, Дальний Восток, а здесь даже в июле вечером без телогрейки во двор не выйдешь.
Да и надоела мне за девять лет лагерная и тюремная жизнь, куда угодно, хоть к черту на рога, но только подальше от лагеря. Баташкову я этого не говорил и для виду даже соглашался с его доводами, тем более что он мне и невесту подыскал очень симпатичную – Лидочку Ш., секретаря комсомольской организации завода, которая, по его словам, сохла по мне. Так и продолжались мои лагерные деньки. Жили мы, ИТР литейного цеха, по-лагерному довольно уютно: четыре человека – Машков, Дикштейн, Пацук и я – в небольшой чистой комнате. И что особенно ценно – без клопов, даже койки были пружинные. По вечерам читали, играли в шахматы, иногда перекидывались в картишки.
В конторе нашего цеха работало несколько зэчек. Паша Крайнева – бывший экскурсовод Московского Исторического музея. Получила десять лет за то, что однажды, глядя на портрет Джугашвили, по простоте душевной сказала, что он уже устал от войны и тяжелой своей работы и что надо бы ему хоть немного отдохнуть. Расценили такое высказывание как «контрреволюционную агитацию». В лагере Паша держала себя очень строго и, несмотря на настойчивые ухаживания кавалеров, ни с кем не сходилась. Девушка она была культурная – окончила исторический факультет Московского университета, хорошо знала русскую историю: поговорить с Пашей было очень интересно. Ко мне она, как к достойному» собеседнику, явно благоволила, но срок ее еще только начинался, и я никаких попыток с ней сблизиться не предпринимал, тем более что лагерный рацион не очень к этому располагал: дай-то бог и так прожить!
Второй женщиной в нашей конторе была молоденькая, лет восемнадцати-девятнадцати, девушка – Аня, фамилию запамятовал. Сама из Рыбинска, работала в торговой сети. Обнаружилась у нее крупная недостача, и схватила она свои десять лет, только по бытовой статье. К ней часто приезжали из Рыбинска родные, привозили разные продукты, которыми она иногда делилась со своей незамужней подружкой Пашей Крайневой. В отличие от серьезной и неприступной темноволосой и темноглазой Паши, Анечка была довольно симпатичной, смешливой, светловолосой, голубоглазой девчонкой, и «охотников» на нее находилось немало. Держалась она месяца три, а потом сошлась с одним молодым парнем, вором-рецидивистом. «Жили» они вполне открыто: он приходил к ней вечером. Она, совершенно не стесняясь своих соседей, а в комнате их было восемь человек, клала его в свою постель и так они «спали» до утра. Конечно, и к ее соседкам тоже приходили «мужья», и никто не считал это чем-то зазорным.
В нашем лагере была неплохо оборудованная и оформленная столовая для зэков: чистые, накрытые клеенками столы и даже стулья, взамен «неизменных» лагерных табуреток, занавески на окнах. Пока мы ели, играл первоклассный эстонский джаз-оркестр: в полном составе он попал в наш лагерь по статье «измена родине». Этот джаз во время оккупации «обслуживал» фашистских офицеров и выражал им свои симпатии, за что и сунули всем разом по «баранке» и направили в наш лагерь для «использования по специальности».
В столовой было два зала: общий и ИТР. В общем зэки сами получали пищу, в другом блюда разносили официанты в белых передниках, правда блюда эти были сугубо зэковские: суп или щи, пара ложек перловой каши на второе. Как-то появилась у нас новая официантка: довольно миловидная женщина, лет около тридцати, но очень, даже по зэковским понятиям, изнеможенная. Она как-то сразу удивила всех своим необычным поведением, а особенно отсутствующим взглядом. Видимо, ее все время одолевали какие-то ужасные воспоминания. Стоит, бывало, в свободное время и с кем-нибудь нормально разговаривает. Вдруг внезапно замолчит, уставится в одну точку, так с минуту постоит, а потом, дико закричав, падает ничком без сознания на пол. Такие приступы случались с ней иногда, даже когда она несла на подносе миски с едой. Видимо, эта женщина перенесла какой-то нечеловечески ужасный момент в своей жизни, вспоминая который, она лишалась сознания: падая в обморок, она дико кричала, и приходила в себя только через часа два.
Кто-то из ИТР, имевший знакомства во второй части лагеря, узнал, что эта женщина осуждена на десять лет за то, что во время ленинградской блокады съела своего грудного ребенка. Никаких комментариев здесь не требуется. Представить себе весь ужас и несчастье человека, который после такого еще остался жить, невозможно. Никто из ее соседей в Ленинграде ничего не знал об исчезновении ее ребенка, смерть грудных детей была слишком частым явлением, но она сама не смогла выдержать этой пытки и пошла в НКВД с повинной. Там ей сперва не поверили и не хотели брать, но когда она пригрозила повеситься, ее все же взяли, провели следствие, осудили за людоедство, приговорили к расстрелу, но, приняв во внимание смягчающие обстоятельства, заменили расстрел десятью годами лагерей.
Когда эта часть ее биографии стала известна, все ИТР, за исключением меня и Мазихина, потребовали, чтобы ее убрали из столовой. Между прочим, с этого и началась моя дружба с Мазихиным, потому что он открыто выразил мнение, что здесь виновата не сама эта несчастная женщина, а те, кто довел ее до такого состояния. Через некоторое время ее нашли на чердаке барака повесившейся.