Наследство - Вигдис Йорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мне позвонил Сёрен. Ему тоже звонила Астрид – отец упал с лестницы, и его увезли в реанимацию.
«Отец?! – позвала Клара ночью в Копенгагене, но он не ответил. – Отец? – настойчиво повторила Клара, но он не слышал. – Если бы ты этого не сотворил с собой, как тогда сложилась бы твоя жизнь, а? Уж наверняка лучше! – заявила ему Клара, но тут же извинилась: – Прости, отец, прости меня, – попросила она, – я о себе думаю, а ведь тебе-то там, в холоднющей воде, как, наверное, жутко было!»
Я тотчас же позвонила Астрид. Ее голос звучал серьезно. Из больницы, куда положили отравившуюся мать, она разговаривала совершенно иначе. В восемь утра к родителям пришли двое сантехников, и отец пошел им открыть, но, видимо, упал с лестницы и ударился головой о бетонную стену. Сантехникам он так и не открыл. Мать к тому времени еще не встала, но тишина ее насторожила: ни отцовского голоса, ни сантехников она не слышала, поэтому она все-таки поднялась с постели и обнаружила отца на лестничном пролете без сознания. Она побежала вниз, открыла сантехникам и закричала, что ее муж, кажется, умер. Сантехники вбежали в дом, подбежали к отцу и, распрямив ему руки и ноги, попытались оказать первую помощь и сделать искусственное дыхание – один делал, а другой сверялся с приложением. Спустя двадцать минут у отца появилось сердцебиение, после чего сантехники вызвали «Скорую», а мать позвонила Осе, которая, к счастью, выехала в тот день на работу на машине и поэтому развернулась и успела к родителям еще до приезда «Скорой». Отца увезли в реанимацию и подключили к аппарату искусственной вентиляции легких.
Звучало это все очень серьезно. В то же время от моих родственников ожидать можно было всякого, и как к случившемуся относиться, я не знала. Астрид сказала, что они сейчас в больнице, – она, Оса и мать. Пострадал ли мозг, врачи пока сказать затруднялись, через пару часов они собирались сделать МРТ, и тогда будет ясно, а сейчас остается только ждать.
Я позвонила Кларе. «Они тебя специально накручивают, – сказала она, – чтобы вы с Бордом унялись». Но время шло, а от Астрид больше не было никаких новостей. Если бы она и правда специально меня накручивала, то оборвала бы телефон и в покое меня бы не оставила, ковала бы железо, пока оно горячо. Однако Астрид не звонила – явно была занята чем-то поважнее меня.
Я сообщила о случившемся детям. Мы не знали, что и думать. У меня были назначены несколько встреч, и я за день с ног сбилась, а вечером мы с Ларсом собирались в Национальный театр – смотреть «Пер Гюнта». Со встречами было покончено, но Астрид по-прежнему не давала о себе знать. Похоже, дело серьезное, раз она и впрямь про меня забыла. Я послала ей сообщение – спросила, как отец, и Астрид ответила, что плохо, что все очень серьезно, сразу после падения сердечная деятельность у отца прекратилась на целых двадцать минут. Пугать так было Астрид несвойственно, значит, все действительно печально. После совещания в редакции я в декабрьских сумерках спустилась в метро, на станцию Стуру, и как раз покупала билет, когда мне позвонили из Студенческой ассоциации в Бергене и пригласили прочитать доклад о Петере Хандке двадцать второго марта следующего года. К моему собственному изумлению, я срывающимся голосом пробормотала, что прямо сейчас ничего обещать не могу, потому что мой отец серьезно болен. Приехал поезд, и я, так и не купив билет, вошла внутрь, готовая вот-вот расплакаться. В последние дни отец стал для меня таким настоящим – из-за дачных споров, встречи с Бордом, мейлов, которые я писала Борду, картинок из детства, воспоминаний о Валэре, о туалете, к которому подвели теперь общую канализацию, и заброшенном теперь колодце. Я представляла, как отец с оценщиком расхаживают по комнатам старой дачи, а потом и новой дачи, и как отец показывает оценщику на изъяны, я представляла, как он читает мейл Борда, – я представила его себе, еще когда сама читала этот мейл.
На станции «Национальный театр» я вышла, позвонила своей младшей дочери Эббе и сказала, что с отцом все серьезно. Я едва не плакала, она поняла это, и сама чуть не разрыдалась. Мы обе готовы были разразиться слезами, вот только непонятно почему. До начала «Пер Гюнта» оставалось сорок пять минут, перед театром мне хотелось забежать в бар выпить пива, и я написала Ларсу, что пойду в «Бёрнс». Ларс ответил, что уже там сидит, пьет пиво и курит. Я взяла пиво, в один присест проглотила его и попросила повторить, и отказать мне Ларс не мог – разве запретишь мне выпить пиво, или два, или три, или несколько, когда мой отец лежит в реанимации и может с минуты на минуту умереть?
Я поехала в Копенгаген, в гости к Кларе. Одна государственная газета пригласила меня поработать театральным критиком, а я предложила написать рецензию на нашумевшую постановку «Привидений» в Королевском театре Дании в Копенгагене, и мне разрешили. Режиссер безжалостно прошелся не только по покойному капитану Алвингу, но и по его живой вдове фру Элене Алвинг, я, дрожа, написала рецензию и по факсу отправила ее в редакцию, с ужасом думая, что мой отзыв напечатают в норвежской газете, которую многие прочтут, возможно, и мои родственники тоже. Но я была далеко, в Копенгагене. Мы с Кларой сидели в «Эйффеле», любимом пабе Антона Виндскева, и меня переполняла признательность к Кларе за то, что она есть на белом свете, и за то, что в мире существуют такие мрачные, темноватые заведения, куда можно прийти и напиться, потому что если бы повсюду было светло, то темноту пришлось бы носить внутри, а это невыносимо. Антон Виндскев рассказывал всякие забавные истории, отчего мы забывали о наших несчастьях. Он рассказал, как однажды они с Харальдом Свердрупом поехали в Швецию на поэтический фестиваль, где их поселили в настоящем замке неподалеку от Стокгольма, а вокруг был огромные парк. Они отправились в Стокгольм выпить, и Харальд Свердруп так напился, что Антон отправил его домой, а сам подцепил какую-то девицу, которая коллекционировала заготовки для рогаток. При себе у девицы имелись сумка и небольшая пила – ей она отпиливала от ветки заготовку для рогатки. Антон притащил девицу во дворец, а в парке ей на каждом шагу попадались отличные заготовки: «О, какая чудесная! И эта тоже просто отпад!» Девица вытащила из сумки пилу и принялась отпиливать ветки. Наконец Антон с девицей добрались до его номера, и тут в дверь постучали – на пороге стоял Харальд Свердруп в одной лишь футболке, из-под которой виднелись его причиндалы. Он тоже хотел поучаствовать в веселье, но Антону только-только удалось сунуть сумку с пилой под кровать, и делить веселье с Харальдом Свердрупом он не собирался, поэтому Антон сунул ему в руки бутылку водки, и Свердруп заковылял прочь, болтая причиндалами. На следующее утро они обнаружили его в парке, а рядом валялась вилка с наколотой на нее запиской: «Помогите. Халальд!» – свое имя он написал с ошибкой.
Посмеяться было приятно.
В воскресенье мы доехали на поезде до Луизианы, где показывали «Ритм 0» – перформанс Марины Абрамович, поставленный в 1974 году. На длинном столе лежали семьдесят два предмета, среди которых были перо, пистолет, плетка и роза, а на висевшем на стене экране показывали сам шестичасовой перформанс. Во время его Марина Абрамович стояла перед столом, а зрители могли делать с ней, что захотят, используя разложенные предметы. Абрамович же должна была шесть часов стоять там и молча терпеть все, что с ней проделывают. В этом заключался эксперимент, она хотела посмотреть, на что способны люди. Сначала зрители мялись и смущались, ждали, когда она сама начнет, но она не начинала. Потом кто-то робко выступил вперед, следом еще один, а за ним и третий. Кто-то подошел совсем вплотную, следующий дотронулся до нее, и спустя некоторое время они обступили ее, рвали ей блузку, разорвали в клочки, дразнили друг друга, распалялись от чужой смелости, пытались превзойти других в дерзости, в их действиях ощущалась угроза, и кто-то сорвал с Марины порванную блузку и ударил женщину, словно их дразнило ее пассивное и поэтому, возможно, особенно ощутимое присутствие. В ее руку вложили пистолет, а дуло навели на голову. Кажется, ей даже скомандовали: «Стреляй!» Или нет? Когда перформанс закончился, пробили часы, женщина наконец сделала шаг в сторону публики, и те отшатнулись, полные ужаса и отвращения. «They could not stand my person because of what they had done to me»[2].