Московское наречие - Александр Дорофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внутри и вокруг лежала глухая местность, заросшая саксаулом и верблюжьей колючкой. Но где-то под барханами, курганами и прочими наносами наверняка упрятаны клады и культурные ценности. Туз верил, что если и откроется ему какая-то истина, то непременно здесь, в пустыне, где явственно ощущалась ненасытная утроба времени. Одна Господняя минута – бездна, то есть триста шестьдесят миллионов лет. А сутки – больше восьми миллиардов. Когда минует половина этого срока, называемого кальпой, кончается Господний день и наступает ночь, в которой мироздание гибнет, чтобы возродиться в новом порядке. Вот чего хотелось Тузу! Именно что – возродиться новым…
Глядя на прельстительных девушек из числа натурщиц, он вдруг осознал, насколько странны тела человеческие. Вроде бы совершенны, но в тоже время ужасны – сплошные отростки и прорези. Ах, куда приятнее быть чистым шаром, сферой или хотя бы квадратом, на худой конец. Но вот уж предопределенность бытия – живи каким создан! Где тут свобода выбора?
Вообще Туз не был склонен задумываться вообще. Если и размышлял подчас, то о текущем дне жизни, не углубляясь в истоки и смысл. Но теперь в мозгу окрепла какая-то мышца, вызывая желание почесать макушку и мыслить вертикально о вещах отвлеченных, не имеющих прямой связи с женским началом, – над бытием слова, например.
Вот «отшельник». Хоть и связан с решительным уходом, да как-то задом наперед, поскольку напоминает о раке. В «анахорете» слышатся Хорезм и архонт, а также охота обернуть вспять утекающее время. Всех больше устраивал «пустынник», слегка шипящий, как змея, в неровно-мерцающем припесочном воздухе, но совмещавший путь и путы, которые надлежало скинуть…
Солнце так пекло, разлившись кругом, что, казалось, быть не может никаких темных оснований. Однако они торчали из-под каждого кустика и бугорка, напоминая о зле времени. И Господь представлялся хрустальной пирамидой, роняющей густую тень на землю. Туз шел по дорожкам, указанным, как надеялся, свыше, глядя неотрывно в небо, где замечал, в конце концов, дверцы и окна, истекавшие словами – мол, Создатель растворен в людях и развивается вместе с ними. Все мы по большому счету ходячие яйца, в которых вызревает Его дух. Он вылупляется со смертью плоти, когда земное время изжито, и улетает творить в иные сферы…
«Ты поосторожней в пустыне! – остерегал Ра. – Не говоря уж о Коле-ноже, можешь угодить в пески-людоеды. Слопают, а косточки через месяц выплюнут. Бывали случаи. Говорил же тебе – разлом земной коры! Тут мать-земля ведет себя угрожающе. К тому же полно ядовитых тварей – сколопендр, василисков, скорпионов, пауков, змей»…
Из тучных уст архонта «змей» выполз, как «смей». Возможно, именно так, указуя раздвоенным языком на древо познания, убеждал сатана Еву: – «Смей!»
В этом слове слышалось все, присущее темному основанию, – и воля, и норов, и желание, и гнев. Толстый этот змей, похожий на щитомордника, долго преследовал Туза, нашептывая неведомо чего. Да вообще отовсюду, изо всех щелей повылазили вдруг змеи и ползли следом, стараясь спрятаться в его тени.
В плоской пустыне сложно мыслить вертикально. Притягивает горизонт. Туз искал какую-нибудь возвышенность и вскоре увидел холм. Несомненно, никто еще не восходил на него. Туз первым коснулся девственных склонов, карабкаясь, будто на Синайскую гору, с надеждой на откровение.
Уже солнце лежало ниже подошв, когда взору открылось знамение. Точнее – кровавое знамя. Но даже и не знамя, с коим еще возможно смириться…
В кумачовой рубахе, снявши башмаки, сидел на плоской вершине Коля-нож, грызя какой-то молот. Ясно, что сон разума рождает чудовищ, но и безмерная его бойкость может вызвать еще тот ужас. Смутился и обомлел Туз, разглядев к тому же, что Коля глодал не молот, а чью-то кость, вроде берцовой. «Смерть на высоте», – вспомнил предсказание.
«Ты чего, не рад, кум? – привстал Коля. – Морда тоскливая, как у скопца. Как погляжу на тебя, верно говорят – башмак голове родня. Похоже, с жиру бесишься, в себе закопался? Ты в себе не слишком-то копайся. Не к добру». И сунул для острастки шиш под нос.
Они посидели молча, и Коля сказал: «Отсюда, кум, все видать – сайгаков выслеживаю, и старые захоронки, вроде кладов, приметны. Да вот вчера явился под вечер какой-то хер с дюжиной крыл, а все тело глазами моргает. Кто бы мог быть, как думаешь?»
«Филин», – вяло предположил Туз.
«Какой, стобля, когда из-под крыльев руки торчат! – рассердился Коля. – К тому же говорящий хер. Рассказал, что после бомбы в Хиросиме старый мир кончился. А мы, получается, живем в новом, без правил и законов. Не разобрать – то ли око за око, то ли зуб за зуб. А раньше, говорит, строили города для невинных убийц. Ладно, кум, дуй засветло, а то заплутаешь!»
Подниматься якобы легче, чем спускаться. А Тузу всегда было проще – вниз. Небо уже выгнулось сумерками, как лук тетивой, и худо было у него на душе – какие-то квадратные потемки. Вдоль и поперек перекопал внутреннюю сторонку, а ничего, кроме обглоданных костей посреди кладбища школьных знаний, не обнаружил – даже никакой кибитки с каменной богиней плодородия. По дороге к лагерю вспоминал отшельника Антония, искушаемого в египетской пустыне такими образами, которые словам не подвластны, вроде того, что явился пророку Иезекиилю. Вот чего алкал, да не сподобился! Вместо откровения тяжелый первобытный шиш.
Похоже, что Господь единый, создавая мир, даже не раздвоился от усилий, но расчленился на уймищу мелких духов, а из темного основания выделились злые. Конечно, Он собирается воедино, но дело туго идет, поскольку лютые духи жаждут независимости. И впрямь, они свободно витали вокруг. Подобно летучим мышам, выпархивали из каких-то потайных пещерок, будто обрубки бесчеловечного времени, которое всегда норовит прыгнуть внезапно, как из засады. Когда оно тут, можно его ощутить и даже измерить, словно некую больную протяженность, вроде температуры или давления. Когда ускакало, никакой с ним связи, кроме душевной, потому что душа уже навсегда им заражена.
Эти духи дразнили Туза, как белку, измученную колесом: «Тя, тя, тя! В умеренности, кум, одна покорность. Конечно, она обещает долгие лета и счастье почить в покое. Но этого ли ждет от нас Господь? Уж если тебе подарен букет чувств и возможностей, стоит ли засушивать его, превращая в гербарий?»
«Ах, без любви ни зги не видно, ни единой тропы во мраке», – соглашался Туз, оскальзываясь в арыки. И вдруг так тряхануло, что мироздание едва устояло! Когда землетрясение в пустыне, то сверху, к счастью, ничего не обрушится, зато есть вероятность самому ухнуть в разверзшуюся пропасть. А Туз чуть не свалился на некое воздушное, подобное херувиму создание. Укрыв голову, как крылом, платьем, оно сидело, писая во время подземного толчка на верблюжью колючку.
Это была только что приехавшая девушка-сейсмолог, облюбованная и вызванная архонтом Ра из Литвы для платонических отношений.
«Мими», – привычно-безнадежно поправляла она, перенося ударение на первый слог. Сразу очаровала, выдавливая пасту из тюбика не на щетку, как большинство чистящих зубы смертных, а прямо в рот, невероятно аппетитно. И постоянно улыбалась, даже когда просто писала в пустыне.