Московское наречие - Александр Дорофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пережив оргазм как ущемление прав человека, не могла угомониться: «Не Туз, а шестерка! – крыла его, на чем свет стоит. – Выхолостить бы тебя, скотский раб страстей!»
Не одеваясь, голая и гордая, навсегда вышла из его палатки. Уже рассветало, и сонное облепиховое царство начинало, шурша, пошевеливаться. Быстро, как из ведра, все залили окрепшие звуки, включая медный звон с птичьего двора и какие-то отдаленные дудки.
Хлынул дождь, тоже настоянный на облепихе, и очнулась речка. Набухая, переполняясь до потери памяти витаминами, струилась средь кустов, словно подмигивала, чем напоминала о Лете.
Он чувствовал себя не ко времени, никчемным в государстве – ни той, ни этой стороне. Инакомыслящие пинали и поплевывали, угадывая коллаборационизм. Однако и Комитет не вербовал, и в партию не звали. И даже в храме Всех Святых во время службы патриарха ему вдруг так подурнело, еле успел выскочить. Да, пожалуй, все общественные органы отвергали его, а принимали радушно и влекли только частные, половые, где Туз и находил утешение.
Под Курган-Тюбе среди зарослей облепихи, заглянув случайно на птичьем дворе в новый медный таз, обнаружил с удивлением далеко уже не птенчика, а взрослую особь мужского пола – дядьку, уставшего от рабских пут. Печальное открытие. Хорошо, что отвлекла, пригласив на землю, Лета. «Может, еще чего-нибудь откопаю», – мигнула, накрывая просторным, как вселенная, подолом.
Глухой таджикской первомайской ночью, которая, известно, не стукнет и не брякнет, а ко всякому войдет, Тузу приснилась Рая, напевавшая тонким комариным голоском по-цыгански: «Шоно, пинца дынза!»
Он проснулся, но песня не кончалась: «Кумара, них-них запалам бада, эшохомо, лаваса шиббода!» Выглянув из палатки, не понял в первый миг, что происходит, – ощипанные птицы токовали у костра на берегу. Хотя, конечно, великоватые для кур и уток, плясали в облепиховых венках, кудахча и толча нечто в ступе, нагие Клара, Лета и Электра.
Знакомые будто бы девицы внезапно приоткрылись, точно шкатулки с упрятанным на донышках ведовством. Их танцы, песни и костер уже заколдовали всю округу, а полночь растянули до бесшабашных величин. Хотелось немедля войти в нее и разгадать, как народную загадку, но Туз, словно стреноженный, и шагу не мог ступить.
Похоже, не только эта ночь вылепилась из небывалых сказаний разных народов, но весь подлунный и подсолнечный мир, который уразуметь немыслимо. Господь, вероятно, сотворил его в самых общих чертах, как грубый горшок, а уж человек обрабатывал, расписывая, нанося дикие узоры, прилаживая, где ни попало, ручки да носики, и довел в чрезмерном старании до отвлеченного вздора, до полной нелепости…
Туз вспомнил, что ведьмы обычно топят невольных свидетелей в ближайших водоемах, и, опустив полог, тихонько заполз ничком на раскладушку. Сердце колотилось в крепко натянутый брезент, как в бубен судьбы.
«Маяла на, да качала? – доносилось с реки, – Веда, шуча ла на да! Крыда эхан сцона – чух, чух, чух!»
Это «чух!» особенно напугало угрозой усекновения. В завороженной палаточной тьме он обмирал и трясся, припоминая жертвоприношения клыкастой Шакти и буйные пожелания Электры. Перевернулся навзничь, но и эдак не успокоился. «Хорошо, если сразу голову рубанут, а то ведь и впрямь кастрируют у костра или оскопят на раскопе»…
Его поглотило сиротское одиночество лишенца – человека греха и сына погибели, живущего на земле уже не одну сотню лет. Воистину раб страстей, брошенный Господом в мир, как в глубокую лужу, что никогда не высыхает у порога на Живом переулке. Неизвестно, как и куда выкарабкиваться.
До того исстрадался, измаялся в желтой лихорадке, что, пережив кризис и забывшись к утру, освободился от облепихового рабства. Даже подумать было противно! К счастью, все в этой жизни, за редким исключением, проходит, изменяясь…
И неспешное до той поры колесо обозрения так раскрутилось, увлекая в нижние миры, что дух захватывало. Еле различимое мелькало все перед глазами, а когда взор улавливал нечто, оторопь брала от несуразицы.
От переизбытка чувств и облепиховки Туз позабыл начисто, будто помелом в голове прошлись, случившееся под Курган-Тюбе. Не запомнил и полет до каракалпакской столицы Нукуса, хотя был достаточно трезв. И совсем непонятно, как умудрился найти автобус, шедший в сторону исчезнувшего тысячу лет назад Хорезма.
Из колдовского забытья вывел попутчик, настойчиво совавший под нос квадратную ладонь с крупным белым катышем, родственным помету парнокопытных. Прежде Тузу не доводилось жевать помет, но теперь, стесняясь отклонить радушное угощение, распробовал.
«Подержи за щекой, а то, вижу, совсем ослаб, – потчевал сосед в черной шляпе и кумачовой рубахе, доставая из кармана и обдувая от мелкого сора еще один катышек. – Для нас, каракалпаков, лучшая конфета. Овечье молоко с луком дает силу ци. Сто километров пройдешь и еще столько же захочешь. Коля-нож», – подал он руку, скинув другой шляпу.
Лицо его было музейным. Такое можно увидеть среди вымерших животных и растений в отделе палеолита. Покатый лоб, крутые надбровные дуги, скошенный подбородок и почти слившиеся, как у циклопа, глаза. Точно ископаемый дядька из древнекаменных глубин. Когда вышли на остановке размяться, выяснился и рост – метра полтора, из которых ногам досталось не более трети. Но, так или иначе, гомо эректус – человек прямоходящий. К тому же с веселым нравом. Туз не понимал, как можно жить в таком облике, оставаясь незлобивым и приветливым. Это и впрямь дар божий…
«Родом-то я из семиреченских казаков, с верховьев Курты. Да пришлось бежать. Зарезал трех парней, – добродушно улыбался Коля. – Они тоже были неправы. Ясно ведь сказал, что убийца, а никакой не боксер. Так не поверили, полезли с кулачками. А я за свои слова отвечаю – у меня всегда ножик!» Приподнял штанину, показав тесак с костяной ручкой за голенищем.
Чтобы уловить смысл его нескладной, темной речи, Туз очень напрягался и не замечал в ней чепухи и вздора, а Коля-нож, словно и себя убеждая, часто-часто мигал и кивал башкой. «Предки мои, кипчаки, Русь грабили. Жили в низовьях Сырдарьи. Да сто лет назад хивинский хан, собака, переселил нас сюда, к Амударье. Эх, Сырдарья, да, эх, Амударья!» – завопил вдруг радостно, как частушку.
Автобус катил где-то между плато Устюрт и Туранской низменностью, меж мутными дарьями и двумя пустынями. «Кызыл по одну руку, – оживленно размахивал Коля, – по другую – Кара. А и тут и там все кумы – крестные мои пески»…
Узнав, что Туз едет на раскопки древнего Хорезма, чуть не выпал в окно: «Е-мое-немое, да я ведь тоже помаленьку копаю! Как увижу холмик, так и роюсь, точно бобик с тузиком! А нахожу одни черепа. Их у меня, наверное, сто, черепов-то. Да тут, куда ни плюнь, всюду кости, – призадумался он. – Э, кум, как думаешь, сколько же народу померло на земле, если с самого начала?»
Не хотелось Тузу падать в глазах Коли-ножа, но не знал, какую цифру назвать, чтобы не осрамиться. Может, триллионы. А может, миллиарды. Или и того меньше. Ведь было допотопное время, когда жили сотни лет. Мафусаил, например, почти тысячу. Наверное, можно прикинуть на арифмометре. Впрочем, черт его знает, как и с чего приступить…