Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем следовало описание: «Она медленно, как во сне, встала и со своей спокойной улыбкой начала разрывать лифчик». Здесь опять были подчеркнуты три последних слова, как правило, двумя линиями, а на полях иногда стоял восклицательный знак.
Вслед за этим шел отрывок, в котором драматическое напряжение благополучно разрешалось: «Но когда из-под черного шелка сверкнуло плечо белее чистого облака, он приник к нему устами». Здесь, в свою очередь, ключевыми словами были, во-первых, «из-под черного шелка», а во-вторых, «приник к нему устами».
Ну и наконец трагическая финальная сцена: нападение, изнасилование и самоубийство. Детали этой сцены также пережевывались до бесконечности. Однако на этот раз внимание привлекали не подлые забавы, которым предавались бандиты, одетые «в черные засаленные рубахи и красные штаны», а то, что предшествовало этим страшным событиям, то есть сами обстоятельства нападения: когда и как на героев напали разбойники.
Из текста однозначно следовало, что нападение совершилось на рассвете, когда пара любовников спала, «накрывшись плащом». Однако герой понял, что произошло, только когда был уже связан — и как еще! — в четырех местах! В локтях, за кисти, в коленях и стопах. Его к тому же привязали к еловому пню, а в пещере полыхал костер, который успели развести разбойники. Возникал вполне резонный вопрос, почему он раньше не проснулся. Как вообще могло случиться, что он не почувствовал ни как его связывают, ни жара от костра, вообще не услышал никакого шума, а в сознание пришел — как сказано в тексте — только от «страшного предчувствия»?
Рожек Гольтц безжалостно издевался над этим фрагментом, буквально глумился над ним.
— Что за чушь! — кричал он. — Такое написать мог только тот, у кого с головой не в порядке. Меня разбудит скрип двери, жужжание мухи, слабый отблеск света, а его не разбудили семеро бандитов, которые связывали его, раздевали, привязывали к пню и при этом еще через костер прыгали! Это просто издевательство над здравым смыслом!
— Может быть, физику ты и знаешь, — возражал ему один из «романтиков», — но не на уровне физических отношений между мужчиной и женщиной. Это были последствия сексуального истощения. Если перед этим он драл ее днем и ночью без перерыва, то потом лежал трупом, как твой Антек после изнурительного труда. В этом нет ничего странного. Впрочем, Жеромский, как известно, был эротоманом и хорошо знал, о чем пишет.
Столь живой интерес к описанному в «Пепле» эпизоду в горах объяснялся вовсе не стремлением приобрести запретные знания во все еще мифологизированной сексуальной сфере, как могло бы показаться, и конечно же не эстетическими побуждениями, а чем-то совершенно иным. Его источником была… безнадежная любовь к Мадам Директрисе. И все эти литературные анализы и диспуты оставались только завесой, попыткой спрятаться от самого себя, сделав вид, что речь идет о каких-то, возможно даже, очень любопытных и забавных вещах, однако которые ни в коей мере не касаются тебя лично. А в действительности история, рассказанная «Жаждущим сердцем», как называли Жеромского в школьном учебнике, стала воплощением самых потаенных грез и томлений, связанных с Мадам. В воображении наших мечтателей прекрасная Хелена де Вит (так звали героиню, сыгранную Полой Раксой) была не кем иным, как школьным божеством, а объектом ее необузданных любовных утех, то есть ее неутомимым любовником, всегда становился тот, кто читал роман. Хотя никто и никогда не признавался в этом вслух, все и так было видно, даже невооруженным взглядом.
Что касается меня, то роман «Пепел» я прочел уже давно, книга — как и многим другим — показалась мне скучной, а эпизода в горах из-за его чрезмерного пафоса и многословия я просто не осилил. Прочитав первые две страницы и разобравшись, о чем идет речь, я пропустил несколько страниц в поисках продолжения основной линии повествования. Теперь же, наблюдая, что вокруг меня происходит, прислушиваясь к литературным спорам и чувствуя усиливающееся напряжение вокруг личности Мадам, я ощутил внутреннее беспокойство и даже душевный разлад. С одной стороны, я испытывал соблазн как можно быстрее открыть роман и узнать наконец — как бы из первых рук, — что стало объектом всеобщего увлечения и на чем основывается так до конца и не понятая связь этого произведения с окружающей действительностью, но, с другой стороны, гордость меня останавливала: я не хотел поддаться общим настроениям и скатиться, хотя бы в собственных глазах, до уровня дышащих похотью и одновременно впавших в сентиментальность товарищей — не говоря уже о страхе, что это станет известно; по общему мнению, все, кто читал тогда «Пепел», пылал тайной, ужасной страстью к холодной как лед Мадам.
Поэтому я упорно боролся с искушением и принципиально не притягивался к роману. Однажды я заметил в соседнем шкафчике оставленную кем-то книгу, аккуратно обернутую бумагой. Меня одолевала скука, и я взял книгу (как смотритель маяка из новеллы Станкевича) и сразу же открыл ее. Титульный лист был грубо вырван, а большинство страниц не разрезано. Я взглянул на текст. Да, это был «Пепел», второй том, с эпизодом «в горах». Мне не пришлось долго искать нужный фрагмент: страницы были разрезаны только на этих главах, а нижние углы страниц слиплись от многократного перелистывания.
Положив книгу под партой на коленях и приняв позу глубокой задумчивости (лоб опирается на правую руку, а левая служит для переворачивания страниц), я начал чтение.
Текст, который я читал, превзошел самые смелые ожидания. Я подозревал, что это всего лишь кич, изобилующий «охами» и «ахами», и приготовился хорошенько посмеяться. Но такого я не ожидал. Это было просто немыслимо — по ряду причин. Во-первых, потому, что Жеромский вообще это написал, что он мог написать нечто подобное! Во-вторых, уж если он это написал, то как решился опубликовать (и никто его не отговорил). В-третьих, ведь это был отрывок из книги, обязательной для изучения в школе. И наконец, это почти всем нравилось, этим зачитывались взахлеб! Теперь понятно, почему и зачем! Чтобы по такому образцу — в таком стиле и на таком фоне — переживать в воображении роман с пани директоршей!
Хотя, с другой стороны, может быть, не было в этом ничего странного. Ведь эта проза под грубым плащом карикатурно заактированного стиля и восторженного идеализма скрывала в себе нечто такое, что созревавшая молодежь, разгоряченная и возбужденная избытком гормонов, безошибочно чувствовала и находила. Это была извращенность и — обаяние извращенности. Здесь Жеромский несомненно давал выход своим навязчивым идеям, каким-то глубоко потаенным фантазиям и маниям, и самый возвышенный стиль повествования не мог этого скрыть. Один выдающийся философ назвал это классическим «признаком эксгибиционистских проявлений».
Но, прежде всего, то, что я читал, казалось просто смешным. Встречая напыщенные описания «долины-любовницы, мед и молоко источающей», манерные диалоги, пестрящие восклицаниями вроде «Какой же ты смелый, сильный и страшный!» — и лирические отступления о «вечности, которая давно миновала», я с трудом удерживался от смеха.
Но тут у меня возник один план. Что, если шуточку сыграть! Выписать самые смешные фразы и выражения, составить из них нечто вроде романтической поэмы в прозе и с невозмутимым видом представить на уроке литературы как произведение открытого при каких-то необычайных обстоятельствах поэта — единогласно признанного всеми филологами как гения, сравнимого с нашими национальными поэтическими титанами. Идея мне настолько понравилась, что целиком завладела моим воображением. Я продолжал читать уже только с определенной целью: какие выражения, метафоры и целые фразы можно использовать для моей мистификации, как я буду соединять их друг с другом, с чего начну и чем закончу.