Реквием по шестой роте - Владислав Владиславович Шурыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ноль третий, наблюдаю в сквере справа накопление «чехов»! — неестественно громко оживает вдруг рация. И тотчас все приходит в движение. Невидимые в темноте скоро и быстро собираются люди. Все спят одетыми, не выпуская оружия из рук. И теперь в подвале и коридоре слышны топот и лязганье железа. Гарнизон занимает оборону.
На улице после тьмы подвала неестественно светло. За часы отсутствия «лежка» между плит стала грязевой лужей. От одной мысли, что надо плюхаться в эту ледяную жижу, передергивает. Но если что — придется. А пока спиной к бетонному блоку, рядышком.
Неужели опять штурм? Который уже за эти дни? А «бэка» все меньше. Теперь каждый выстрел, каждую пулю считаем.
Где-то далеко, наверное, в Ханкале, заухала артиллерия. А спустя несколько секунд ухо уловило нарастающий свист подлетающих снарядов. И мгновенно, забыв обо всех неудобствах лежания в холодной воде, одним броском плюхаюсь в «лежку» среди плит. Вздрогнула земля — оглушительно ахнул разрыв, за ним еще и еще. Последующие десять минут снаряды методично перепахивают все вокруг. Разброс примерно такой: два улетают к «чехам», один — к нам.
То ли такие меткие у нас артиллеристы, то ли с координатами что-то напутали!
Наконец все затихает. В сырой полутьме мимо протаскивают под руки кого-то с передового блока.
— Мамочка, как больно! Мама, как больно! Мама… — стонет раненый.
Который по счету, накрытый своими?
«Вертушки» по нам били, артиллерия била. Слава богу, «двухсотых» пока от своих нет.
Через час возвращаюсь в подвал. Тело бьет крупный озноб. Одежда насквозь мокрая. Кажется, температурю. Сосед, капитан, видя мое состояние, протягивает плащ-накидку. Под ней, согревшись, почти мгновенно забываюсь полусном-полубредом. Опять стреляю, опять бегу.
И вдруг — покой. Тепло. И родные шоколадно-горячие глаза совсем рядом. Нет! Уходи отсюда. Здесь грязь, здесь смерть. Уходи, родная…
Просыпаюсь и еще долго чувствую прохладный след ласковой ладони на щеке.
От озноба и простуды — ни следа. И спине полегче. Ведьма ты моя милая…
* * *
…Сегодня пятые сутки нашего сидения. Кажется — целая вечность. Народ исхудал, одежда истрепалась до лохмотьев, черные от грязи и порохового нагара лица, руки. «Комки» в коросте грязи и крови своей, раненых, убитых. Царапины, легкие ранения уже давно никто не считает. Только тяжелые. В подвале под трибуной их уже больше восьмидесяти — это те, кто уже не может ходить, не может держать оружие. Мало бинтов, кончается промедол, не хватает антибиотиков. Мы третьи сутки просим сбросить нам промедол для раненых и «воги» для подствольников.
— Какой водки? — матерится по рации генерал с Ханкалы. — Вы что там, на именинах? Охренели?
— Это у тебя там водка, — срывается сидящий на связи капитан эмвэдэшного спецназа, — а нам «воги» нужны — гранаты для подствольников, слышал о таких? И промедол. Понял?
Через час прилетают «вертушки» — штурмуют соседний квартал. К нам даже не подлетают…
На счастье, вспомнили о складе НЗ чеченского ОМОНа, что в здании МВД. Там оказалось больше сотни «АКМов» и почти столько же ящиков с патронами к ним. Есть теперь, чем отбиваться. Наш БК добили окончательно еще позавчера. Не хочется думать о том, что было бы с нами, не будь этого склада…
…Позавчера ночью к нам выполз сержант — вэвэшник с одного из блокпостов. Весь в крови — док потом шесть ран насчитал. В автомате три патрона остались. Сутки к нам пробирался. Здесь, среди своих, его вдруг «пробило». Сержант рыдал в голос, не стесняясь никого, и как-то утробно, зверино причитал:
— Всех положили! Суки! Мы двое суток дрались. Просили помощи. Сожгли пост — перешли на соседний дом. Опять дрались. Ждали помощь! Рация сдохла. Раненые на руках. А «чехи» прут и прут. В город на грузовиках. А у нас два рожка осталось. Не выдержали — врезали по одной колонне. Ну они и озверели. Пять часов без перерыва дрались. Патроны кончились. Подожгли бээмпэшку. Там у Вовки магазин остался. В ней оглушило взрывом. Очнулся — все кругом горит. Еле выбрался. А наши все лежат.
Раненым, падлы, всем глотки перерезали. Контрактникам головы поотрубали. Старшину нашего Семеныча всего изрубили. Руки, ноги. У командира — ни глаз, ни ушей, ни пальцев… Мочить буду гадов!.. Мы же подмоги ждали. Мы же верили. Все легли. Что же нас, суки, бросили?
Он взахлеб пил дождевую воду из котелка, давился, рыдал, причитал. Ответить ему было нечего. Кроме этого сержанта, с блокпостов к нам не пробился никто.
Мы тихо звереем. Не на чеченцев, нет. На своих. На тех, кто вот уже пятые сутки обещает нам помощь и поддержку, но, кроме ударов артиллерии и штурмовок, не дает ничего. Колонны выслали. Армия бьется, армия прорывается к нам. Но здесь за пять суток нам не скинули ни бинта, ни гранаты, ни банки тушенки.
Капитан «спец» чуть не расстрелял двух придурков из пресс-центра. Ему доложили, что те ходили к журналистам в гостиницу, узнавали — как, если что, вместе с теми в плен к «чехам» сдаться, чтобы не офицерами считаться, а журналистами.
Еле уломали капитана не трогать их. Ну, мразь и мразь — после разберемся.
К вечеру к нам пробился танк — на нем начальник штаба 205-й. Это все, что осталось от колонны, шедшей к нам на выручку…
* * *
…Седьмые сутки. Блокада прорвана. К нам все-таки пробился разведбат 66-й.
Первыми вывезли, конечно, журналистов, на оставшиеся места посадили женщин из гостиничной обслуги. Город в огне. Бьет артиллерия, грохочут очереди. Собирается колонна с ранеными. Неужели мы уходим?
Из гаража выносят «двухсотых»: Ахмед — милиционер, чеченец. Лейтенант-омоновец умер от ран. Сержант-десантник, снайпер выстрелил в голову…
Их много. Слишком много лежит по городу Грозному наших «двухсотых». И стыд пополам с горечью разъедает душу.
За что? Во имя чего? Кому был нужен этот подвиг крепости? Кто его оценит? В чьей нечеловеческой игре мы пешки?
…Раненых бы довезти живыми. И в баньку бы, откиснуть. А если пиво будет — так и вообще жить можно…
— Вот же мразь, эти телевизионщики! — прапорщик, деливший со мной палатку, в сердцах ткнул пальцем в кнопку выключения телевизора, и экран мгновенно погас. — Мразь! Мы еще с Северного не ушли, а они его уже «аэропортом имени шейха Мансура», называют. Злость прапорщика была бессильна, а потому непроходяща и едка.
— Чего ты кипятишься? Теперь все равно, как они что назовут. — Старлей-связист, зашедший на огонек, безразлично пожал плечами. — Потерявши голову — по волосам не плачут. Чечню им сдали, вот они и творят что хотят. Шейха Мансура? Да хоть папы римского. Вон уже в Грозном площадь Дудаева появилась, проспект «Имени борцов с русской агрессией». Бульвар «Шестого августа»…
— Да плевал я на «чехов». Я не о них, — огрызнулся прапорщик. — Я об «Останкине». Российское телевидение называется. А смотришь как зарубежный телеканал.