Любовь хорошей женщины - Элис Манро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не была уверена, что застану здесь кого-то, — сказала Инид. — Думала, наверное, ты все еще в амбаре.
— Там есть кому помочь. Все налегли.
Она чувствовала запах виски, когда он говорил, но голос у него был трезвый.
— А я думал, ты — одна из тех теток. Забыла что-то и пришла забрать? — спросил он.
— Ничего я не забыла, просто пришла узнать, как девочки.
— Хорошо. Они у Олив дома.
Как-то он не спешил приглашать ее войти. Но он медлил не из враждебности, а от смущения. Она не подготовилась к этой первой, неловкой части разговора. И теперь избегала смотреть на него, а смотрела на небо вокруг.
— Прямо чувствуется, как вечера становятся короче, — сказала она. — И ведь месяца не прошло с самого длинного летнего дня.
— Это правда, — сказал Руперт.
Теперь он распахнул дверь и отступил в сторону, и она вошла. На столе стояла чашка без блюдца. Она села за стол напротив того места, где сидел он. На ней было темно-зеленое платье из шелкового крепа и замшевые туфли в тон. Надевая эти вещи, она думала: а что, если это последний раз, когда она одевается сама, и это последний ее наряд? Она зачесала волосы, заплела «французскую косу» и припудрила лицо. Вся эта возня, эта тщательность казалась глупой, но необходимой как воздух. Инид не спала уже три ночи подряд, не спала ни минуты, и не могла ни есть, ни даже ввести в заблуждение мать.
— В этот раз было особенно тяжко, да? — спросила мама.
Мама ненавидела разговоры о болезнях и одрах смерти, и если уж она сподобилась спросить, значит огорчение Инид было слишком очевидно.
— Это из-за деток, к которым ты так привязалась? Бедные мартышки!
Инид ответила, что просто очень трудно приходить в себя после такого долгого эпизода, и безнадежного к тому же, что, конечно, усиливает напряжение. Днем она не выходила из дома матери, но вечером все-таки пошла на прогулку — так у нее было больше уверенности, что она никого не встретит и ни с кем не придется говорить. Ноги сами принесли ее под стены местной тюрьмы. Она знала, что за этими стенами находится тюремный двор, где когда-то казнили преступников на виселице. Но не годы напролет и не в последнее время. Сейчас они, наверное, делают это в какой-нибудь большой центральной тюрьме, если приходится кого-то казнить. И уже много-много лет никто из местной общины не совершал достаточно серьезного преступления.
Сидя за столом напротив Руперта, глядя на дверь комнаты миссис Куин, она почти забыла повод, который привел ее сюда, упустила нить происходящего. Она чувствовала сумочку на коленях, тяжесть фотоаппарата в ней напомнила ей все.
— Я хочу попросить тебя кое о чем, — сказала она. — Я подумала, что надо сейчас, потому что другого случая уже не представится.
Руперт сказал:
— И что это?
— Я знаю, у тебя есть лодка. И я хотела попросить тебя прокатить меня на середину реки, чтобы я могла сделать снимок. Мне хочется сфотографировать берег. Там такая красота, плакучие ивы над самой водой.
— Хорошо, — согласился Руперт.
Он не выразил удивления, так сельские жители благоразумно не удивляются фривольности — или даже грубости — своих гостей.
Кем она сейчас и являлась — гостьей.
А план у нее был таков: дождаться, когда они доберутся до середины реки, а потом сообщить ему, что она не умеет плавать. Сперва спросить его, насколько здесь может быть глубоко, и он, конечно же, скажет — после всех нынешних дождей, — что тут может быть семь-восемь, а то и все десять футов. А потом сказать ему, что она не умеет плавать. И это не будет ложью. Инид выросла в Уоллее, на озере, она все свое детство летом играла на берегу, была крепкой девчонкой, заводилой в играх, но воды она боялась, и ни уговоры, ни примеры, ни попытки пристыдить не действовали на нее — плавать она так и не выучилась.
Ему достаточно будет просто толкнуть ее веслом в воду и дать ей утонуть. А потом бросить лодку в воде и доплыть до берега. Переодеться в сухое и сказать, что он пришел из амбара или с прогулки и увидел здесь машину, а где же она? Даже фотоаппарат, если его найдут, сделает его рассказ правдоподобнее. Она села в лодку, чтобы сделать фотографию, а потом как-то упала в воду.
Как только он осознает свое преимущество, она ему все расскажет. И спросит: «Это правда?»
Если нет, то он возненавидит ее за этот вопрос. А если правда (и не она ли все это время была уверена, что это правда?), он возненавидит ее, но другой, более страшной ненавистью. Даже если она тут же пообещает — и пообещает искренне — никому никогда не рассказывать.
Она все время будет говорить очень тихо, помня, как звучны голоса над водой летним вечером.
Я никому не собираюсь говорить, кроме тебя. Ты не можешь жить с такой тайной.
Ты не можешь жить на свете с такой ношей. Ты не выдержишь такой жизни.
Если она зайдет так далеко, а он ничего не будет отрицать и не столкнет ее в воду, Инид будет знать, что рискнула — и выиграла. Тогда будет продолжение разговора, непоколебимые, но тихие уговоры, которые подведут его к той точке, когда он повернет к берегу.
Или он спросит потерянно: «Что мне делать?» И она поведет его шаг за шагом и сначала скажет: «Греби назад».
Первый шаг долгого и страшного пути. Она подскажет ему каждый шаг и останется с ним, пока будет в силах. Теперь привяжи лодку. Иди по берегу. Иди через луг. Открой калитку. Она будет идти следом или впереди, как ему покажется лучше.
По двору и на крыльцо, и в кухню.
Они попрощаются и сядут по разным машинам, и тогда уже его дело, куда он отправится. И завтра она не позвонит в полицию. Она будет ждать, пока они сами ей не позвонят и не пригласят прийти к нему на свидание в тюрьму. Каждый день или так часто, как ей позволят, она будет сидеть и разговаривать с ним в тюрьме и будет писать ему письма. Если его отправят в другую тюрьму, она поедет туда, даже если ей разрешат видеться с ним лишь раз в месяц, она будет рядом. И на суде — да, каждый день суда — она будет сидеть там, где он сможет ее видеть.
Не может быть, чтобы кто-то вынес смертный приговор за такое преступление, ведь оно отчасти случайное, это безусловно преступление страсти, но здесь является тень, чтобы отрезвить Инид, когда она чувствует, что эти картины преданности, привязанности, которая подобна любви, но за гранью любви, становятся непристойными.
И вот началось. С ее просьбы отвезти ее на реку якобы сделать фотографии. Оба они встают, и она снова смотрит на дверь комнаты больной — и снова эта дверь закрыта.
Она говорит глупость:
— А покрывала сняли с окон?
Какую-то минуту кажется, он не понимает, о чем она.
— Покрывала. А, да. Думаю, Олив их сняла. У нас же там поминки были.
— Просто я подумала. Они выгорят на солнце.