Авиатор - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четверг
Это мое вы и Анастасия кажутся мне сейчас чем-то избыточным, даже забавным. Но тогда они были для меня чуть ли не порукой ее, Анастасии, неприкосновенности. До некоторой степени – символом моей аскезы, чем-то вроде рясы, в которой иноку, наверное, проще сопротивляться искушениям. Или, наоборот, сложнее.
Чувственное начало в наших отношениях, безусловно, присутствовало, но это была особого рода чувственность. Она не шла дальше взгляда, интонации, случайного прикосновения, и это придавало ей невероятную остроту. Лежа ночью в постели, я вспоминал наши дневные беседы. Ее и свои слова. Жесты. Толковал их и перетолковывал.
На заколоченной двери, у которой стояла моя кровать, даже в темноте мерцали загнутые гвозди. Я водил по ним пальцем. Думал о том, что по ту сторону двери находится ее кровать. Иногда слышал приглушенный скрип. Мы спали как бы в одной кровати, разделенной перегородкой. Пока, думалось, разделенной.
То, что мы так тщательно скрывали от всех, ни для кого в квартире, конечно же, не было тайной. Есть вещи, которые, находясь под одной крышей, скрыть невозможно. Даже Воронин, по-профессорски рассеянный, о чем-то несомненно догадывался. Он стал смотреть на меня, что называется, с новым вниманием, и это внимание было доброжелательным. Профессор то подбадривающе похлопывал меня по спине, то беспричинно улыбался. Однажды он подошел к нам с Анастасией и обнял. Такое объятие было равносильно благословению.
Последовавшие месяцы были освещены для меня дружбой с Анастасией и ее отцом. Почти каждый вечер мы собирались в их комнате и пили чай. Это был, собственно, не чай (чая тогда было не достать), а сушеные травы и ягоды, сохранившие аромат лета. Собранные Анастасией. Изредка – после настойчивых уговоров – приходила моя мама. Она стеснялась. Считала, что, живя в общем пространстве, очень важно соблюдать дистанцию. Правильно, мне кажется, считала.
Случалось, сидел еще, ага, Аверьянов – такой, каким мне недавно и вспоминался: склоненная на плечо голова, толстые линзы очков. Приходя, садился в кресло, тонул в нем. Говорил мало. Улыбался, но чаще смеялся. Громко смеялся – как бы от избыточной искренности. Он был сослуживцем Воронина по Духовной академии, тоже профессор. Увидел сейчас его в кресле (сверчок из книжки-раскраски) и всё о нем вспомнил. Как сказал бы Гейгер, связь нейронов восстановилась. Когда в ту зиму арестовали Воронина, основные показания по контрреволюционной деятельности дал на него Аверьянов. Арестовали-то по доносу Зарецкого, но дело построили на показаниях Аверьянова. Зарецкий слова контрреволюционный не выговаривал.
Суббота
Вчера ездили в Сиверскую. Я хотел на поезде, но Гейгер воспротивился. Сказал, что в поездах вирусы, а у моего организма ослаблена сопротивляемость. По-моему, он преувеличивает. На своем веку мой организм столькому сопротивлялся, что поездка в поезде для него – сущий пустяк. Но решаю не я – Гейгер.
Поехали на машине. Гейгер, как и прежде, за рулем, я – на сидении рядом. Пристегнут ремнем. Современный автомобиль (лучше – машина, посоветовал Гейгер) развивает невероятную скорость. На городских улицах это не очень заметно, но, когда выезжаешь за город, дух захватывает. Когда мы начали обгонять другие машины, я почувствовал, как мои руки вцепились в подлокотники кресла. Гейгер это тоже заметил и сбавил скорость. Какой же (улыбнулся) русский не любит… Я тоже улыбнулся. Подумал, что, если бы на этой скорости мы во что-нибудь врезались, мой организм разлетелся бы на части – независимо от сопротивляемости. Да и гейгеровский тоже.
Впереди идущие машины поднимали поземку и осыпали нас комьями грязи, отчего ветровое стекло то и дело туманилось. Не пропускало не только ветра, но и света. Хитроумный Гейгер брызгал на него водой и чистил дворниками. Научившись опускать окна, я нажал было на кнопку, но в машину ворвался такой смерч, что я тут же окно закрыл. Да, лучше так, кивнул Гейгер. Лучше так.
Мы припарковались у железнодорожной станции, которую я не узнал. Точнее, узнал вроде бы одно из станционных строений, которое теперь стало магазином. Вот ты сейчас какая, Сиверская… Когда мы вышли из машины, Гейгер попросил меня надеть марлевую маску. Я пожал плечами и надел. В конце концов, главный здесь он, а я привык подчиняться. Но даже сквозь марлю чувствовался ни на что не похожий сиверский воздух. По улице с убогими пятиэтажными домами мы двинулись в сторону плотины.
В Сиверской стало понятно, что зима кончается. Есть ведь особый запах весны, который появляется тогда, когда повсюду еще лежит снег. Не запах, скорее – какая-то мягкость воздуха.
– А где дача барона Фредерикса? – Из-за маски мой голос звучит глухо, как-то даже обвиняюще.
– Не сохранилась.
Снег уже рыхлый, не скрипит.
– Почему не сохранилась?
Неопределенный жест Гейгера, не предполагающий дальнейших “почему”. Мы спускаемся к плотине. Стоящие у воды развалины под завязку забиты мусором. Любуемся тем, как откуда-то из-под нас вырываются пенные потоки. Я ведь никогда не бывал здесь зимой, и от этого мне немного легче. То, что Сиверская не похожа сама на себя, при желании можно объяснить ее зимним состоянием. А летом всё еще может вернуться. Абсолютно всё, включая дачу Фредерикса.
Да, вот она, дорога: перейдя плотину, по этой дороге мы тогда поднимались. Красные утесы. И ведь отец был жив тогда, и бабушка. И мама. Я всё про маму думаю и не хочу у Гейгера спрашивать, как там она. Там. Понятно ведь, что давно умерла, а вот услышать это боюсь.
Пошли по Церковной улице, хотя на табличках написано – Красная. Если иметь в виду девонскую глину, то вполне даже уместно. Вскоре я увидел наш дом. Он сменил цвет, крышу и стал приземистей, что ли, но узнавался безошибочно. Гейгер деликатно отстал. Взявшись за калитку, я внимательно рассматривал дом. Он. Я обернулся к Гейгеру, и тот кивнул. Даже свет в окне желтоватый, как прежде.
Из дома вышел пожилой человек и направился к калитке. Увидев меня, сбавил шаг. Остановился.
– Мы здесь снимали дачу, – пояснил я. – Когда-то очень давно.
Стоявший покачал головой:
– Этот дом достался мне от отца. Ни он, ни дед никому его не сдавали.
– Может, прадед?
Посмотрев на мою маску, он вежливо спросил:
– Вы здесь на излечении?
– Да, в некотором смысле.
Он кивнул. Вышел на улицу и, просунув руку между рейками калитки, закрыл внутреннюю щеколду. Не спеша пошел в сторону дамбы.
С его уходом свет в доме не погас – должно быть, там кто-то оставался. Возможно, моя семья. Стоило мне войти, и я увидел бы всех моих близких (ну, вот ты и пришел, дружок), и понял бы, что всё, кроме их вневременного сидения за столом, сон и наваждение, и расплакался бы от нахлынувшего счастья, как тогда, в день моих одиноких странствий. Но я не вошел.
Воскресенье
Птичка скачет весело́