Последний год Достоевского - Игорь Волгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Соловьёв и Победоносцев говорили как бы от имени народа. Сам же народ безмолвствовал.
Достоевский обращает свои взоры в ту же сторону. Но из всех возможных «признаков» нации он выделяет совесть – как определяющую национальную доминанту.
Поэтому, пожалуй, без большого риска ошибиться можно угадать, чью бы сторону взял автор Пушкинской речи в этом споре – накануне казни.
Тот, кто согласно Достоевскому и Соловьёву призван был воплощать в себе дух народа, тоже сделал свой выбор. На письме Победоносцева император начертал: «Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь»[104][105].
…Видя негодование Анны Григорьевны, её знакомая, тоже присутствовавшая на лекции, даже вступилась за Владимира Соловьёва, напомнив, что Достоевский как-никак отождествлял его со своим любимцем – Алёшей Карамазовым.
И тут произошло нечто удивительное.
«Нет, нет, – горячо возразила Анна Григорьевна, – Фёдор Михай видел в лице Вл. Соловьёва не Алёшу, а Ивана Карамазова»[106].
Восклицание вдовы Достоевского как будто противоречит известной традиции. При чём здесь Иван? Но, с другой стороны, у нас нет никаких оснований не верить мемуаристке. Конечно, по своему умственному складу (обладающий, если воспользоваться характеристикой, относящейся к Раскольникову, «диалектикой, выточенной как бритва») «русский Платон» – Владимир Соловьёв – более напоминает Ивана Карамазова, нежели «русского послушника» Алёшу. Автором Легенды о великом инквизиторе (она, как помним, сочинена Иваном) в принципе мог быть человек такого интеллектуального склада, как Владимир Соловьёв.
Признание Анны Григорьевны, вырвавшееся в горячую минуту, находит серьёзную опору и в текстах самого Достоевского. Ведь то, о чём «теоретик» Иван Карамазов толкует в келье старца Зосимы, другой теоретик – Владимир Соловьёв – пытается «провести на практике»: ввиду воздвигавшихся на Семёновском плацу шести виселиц.
Самодержавие предпочло послушаться государственника Победоносцева, а не идеалиста Владимира Соловьёва.
Но пора вернуться назад – к зиме 1880 года.
Зима 1880 года. Продолжение
Если пересмотреть дневниковые записи, которые вели в 1879–1880 годах видные деятели царствования – председатель Комитета министров П. А. Валуев, военный министр Д. А. Милютин, государственный секретарь Е. А. Перетц, сенатор А. А. Половцев и другие, – можно убедиться, что, пожалуй, ни один из них не сохранил душевного спокойствия. «Кризис верхов» выражался не только в судорожных действиях правительственной администрации, но и в необычных умонастроениях её главных руководителей.
Летом 1879 года, вернувшись вместе с императорской семьей из Крыма, Д. А. Милютин записывает: «…Я нашёл в Петербурге странное настроение: даже в высших правительственных сферах толкуют о необходимости радикальных реформ, произносится даже слово “конституция”; никто не верует в прочность существующего порядка вещей»[107].
Год заканчивался; выхода пока не предвиделось.
В декабрьском номере «Отечественных записок» М. Е. Салтыков-Щедрин писал: «Год приходит к концу, страшный год, который неизгладимыми чертами врезался в сердце каждого русского»[108].
В своём интимном дневнике наследник престола (будущий Александр III) с присущей ему любовью к определённости делает вывод, что «самые ужасные и отвратительные годы, которые когда-либо проходила Россия, – 1879 и начало 1880»[109].
Разумеется, Салтыков-Щедрин и Александр Александрович имели в виду весьма различные вещи. Но ощущение неблагополучия, неуверенности, разлада, предчувствие близкой катастрофы были всеобщими.
Что принесёт новый, 1880 год? Этого Достоевский не знал.
Его давний приятель – Яков Петрович Полонский – печатно гадал о ближайшем будущем (почему-то – размером лермонтовского «Мцыри»):
Стихотворение называлось «Беспутный год»: подразумевался год минувший.
Шестнадцать смертных казней и три дерзких посягновения на особу государя – такой статистики Россия ещё не знала.
Последнее покушение пришлось на конец года и не походило ни на одно из предыдущих.
19 ноября, в одиннадцатом часу вечера, рвануло на третьей версте Московско-Курской железной дороги: гром был слышен в Первопрестольной. Минную галерею подвели под железнодорожное полотно прямо из расположенного неподалёку дома. Будущий сосед Достоевского, Александр Баранников, хотел лично сомкнуть гальваническую цепь: за ним и так уже числился Мезенцов. Но – не знал, как обращаться с аппаратом, и операцию доверили другому.
Императорский состав проследовал первым; с рельсов сошёл второй поезд – свитский. Счастье снова улыбнулось государю: обычно поезда двигались в обратном порядке.
В дело впервые вступил динамит.
Это было необычно и современно: романтические пуля и кинжал явно уступали новому устрашающему оружию. В русский язык входило новое слово: «динамитчик».