Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музыкальные проблемы тогда меня не заботили, но я надеялся в разговоре с Арамом Ильичем коснуться подоплеки Постановления, когда, по просьбе Евгении Казимировны, принялся за составление сборника о его хорошем знакомом – Борисе Николаевиче Ливанове.
Казимировна сообщила мне домашний телефон композитора, он откликнулся дружелюбно и пригласил меня к себе, чтобы я, как он выразился, «взрыхлил его память». Но прийти я не успел, ездил за границу, а Хачатурян скончался.
С Мясковским, тоже попавшим под ферулу директивного Постановления, контакт у меня был опосредованный, зато длительный. Мемориальная доска с именем Мясковского попадалась мне на глаза всякий раз, когда я навещал своих родителей, живших на улице его имени. Шёл мимо дома, где когда-то жил композитор, шёл и размышлял: у него была долгая жизнь, годами исполнялась его музыка, эту музыку слушали, ему рукоплескали, за эту музыку награждали, и за ту же музыку стали травить. Отчего это вдруг? В нашем справочнике сказано: «Между тем он подвергся травле». Это говорится после сообщения о полученных им награждениях. Что значит между тем? Что произошло между награждениями и травлей? Почему взялись травить осыпанного почетными званиями и государственными премиями?
Музыка Мясковского, по мнению не сталиниста и не ждановца, а Сергея Прокофьева, это, скорее, звуковая философия. Иначе говоря, программа творчества вместо творчества[277]. В начале ХХ века, когда Мясковский был молод, музыкальной музыки было полно. Тогда много было всего: способных актёрствовать, умеющих рисовать, прекрасно пишущих. «Les embarras des richesses», – выражение узнал я от Елизаветы Владимировны Алексеевой. – «Затруднение от изобилия». Однако наступает пресыщение и гениальностью, претит «стихов пленительная сладость». Мясковский оказался одним из искавших избавления от музыкальности в то же самое время, когда Станиславский хотел изгнать театр из театра. Пресыщение творческим изобилием – знамение кризисного времени. Но Станиславский изгонял штамп, театральщину, он не посягал на законы театральности, он искал новых средств претворения тех же законов театральности, благодаря которым любая фантазия подчиняется логике действия и творит зрелище понятно-занимательное. А пресыщение музыкой породило нечто вместо музыки, признанное современной музыкой. Постановление 1948 года «ударило» по музыке без благозвучия и благодаря травле немузыкальная музыка оказалась директивно приговорена к бессмертию.
Почему музыкантам не позволили без вмешательства властей сражаться между собой? Избивали бы они друг друга до полного изничтожения профессионального. Однако политическая борьба, чреватая физическими увечьями и даже летальным исходом, иногда вознаграждает бессмертием, а схватка профессиональная может завершиться профессиональным уничтожением, как бокс на кулаках, без перчаток, когда пугилисты (боксеры) дубасили друг друга до тех пор, пока поверженный уже не мог подняться. Поэтому борьба начистоту, пользуясь метафорой Шкловского, по «Гамбургскому счёту», провозглашалась, но никогда не осуществлялась: больно, если биться начистоту. Борьба с творческими противниками опаснее борьбы с политическими преследователями. Политические преследователи уничтожат человека, и тому будет уже все равно, и посмертно к нему, бывает, приходит признание. А враги творческие разрушат репутацию будто бы талантливого, и живому новатору это небезразлично. Стать жертвой травли – другое дело, тут же сочувствующие окружат поклонением, и раны окажутся зализаны. А прямые критические удары, если их не держали ни Пушкин, ни Толстой, ни Чехов, – что же спрашивать с обыкновенных смертных, которым организована слава гениев?
К власти, источнику благ и привилегий, апеллировали за решением всех споров, а верховная власть, арбитр и провокатор, использовала в своих целях профессиональные противоречия, как всякие противоречия. Непрестанно разжигая внутреннюю борьбу, государственное руководство, взявшись за музыку, литературу или науку, демагогически сделало ставку на традицию и народность, что восходило к идее «отдельно взятой страны», так сказать, социализма национального[278]. Искреннее убеждение, что музыка должна быть музыкальна, оказалось поставлено на службу официоза, сделалось обязательным, как, по выражению Пастернака, «насильственно насаждали» Маяковского, канонизированного Сталиным с подсказки Лили Брик. Ситуация закрутилась в нерасторжимый узел: пытаясь распутать один конец, затянешь другой. Кто считал, что симфоническая и оперная музыка Шостаковича в самом деле сумбур или же кто действительно думал, что Маяковский талантлив, а Пастернак по сравнению с ним – нет, тому стало невозможно высказаться под страхом осуждения неофициального[279]. Официальный диктат закручивал гайки, неофициальный остракизм использовал выгоды ненормального положения.
«Премьера 27 июня 1960 года».
Прошёл просмотр только что отснятого «Неотправленного письма». В ролях Татьяна Самойлова, Иннокентий Смоктуновский, Евгений Урбанский и Васька, мой друг. Оператор – Сергей Урусевский. Режисер-постановщик – Калатозов, прославившийся фильмом «Летят журавли». Зал, преимущественно профессиональный, битком – в ожидании очередного триумфа. После просмотра там же, в Доме кино, не банкет, а три человека за столиком в ресторане – по бокалу шампанского и кофе.
Васьки с нами не было, он остался в зале на второй сеанс. Возвышался за столом его отец, Борис Николаевич, напротив пристроился сухонький, усатенький кинорежиссёр Зархи. У него, усатенького, с иронической улыбкой на устах, истинно народный артист прямо спрашивает, может ли фильм иметь успех. Почему у кого-то спрашивать разрешение на успех? Публике понравится, и будет успех. Однако Ливанов-старший спросил и спросил скромно, я бы даже сказал, с оттенком робости. Но когда последовал ответ, сделалось понятно, почему. Может ли новый фильм иметь успех? «Нет, не может, – негромко и твердо произнёс тоном имущего неофициальную власть организатор киномнений. – Не допустим». Что называется, как сейчас, помню два лица: напряженное ливановское и слегка искривленное усмешкой физиономию его собеседника. Вот так, представьте себе, сидит некто, частное лицо, и заявляет словно цензор: «Не допустим». Не говорит: фильм плохой. Плохой или хороший – не допустят, и не допустили. На международном фестивале фильм получил премию, на отечественные экраны будто и не выходил. Кому и чем не угодил Калатозов? Картинами о Сталине? Противная партия состояла из сталинских лауреатов, Зархи дважды лауреат, но как гуманист перебежал в стан антисталинистов. Не поделили поездки в Америку?
Борис Николаевич собрался расплачиваться, однако от официанта услышал: «Уплочено». «Кто же заплатил?» – спросил Ливанов, поглядев, куда глазами указывал официант: из дверей ресторанного зала удалялась спина Калатозова.
«– Вы – писатели?
– Безусловно!»
Александр Алексеевич Михайлов, Секретарь Правления СП, главный редактор «Литературной учёбы», включил меня в Приемную Комиссию Московского Отделения после того, как мы провели с ним семинар молодых критиков. Вести семинары мне выпадало и с Юрием Нагибиным, и с Михаилом Чернулусским, поучительно было послушать, как высказываются литературные