Любовь властелина - Альберт Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переход на другую сторону приносит счастье. Если красный свет зажжется, когда я досчитаю до семи, это знак, что все будет хорошо.
Красный зажегся на шести. Он пожал плечами, перешел дорогу. У стены сидят каменщики, перекусывают, болтают, жуя колбасу. Причастие, такой прекрасный ритуал.
Улицы, улицы. Быстро занять себя чем-то, еще слова, чтобы заполнить пустоту. Беда подстерегает, чтобы ворваться в любую паузу. Пойти к врачу? После ожидания в гостиной напротив смертельно раненной тигрицы он обретет друга на четверть часа, брата, который в зависимости от того, получит он двадцать франков или сто, будет в той или иной степени интересоваться им, положит свою надушенную голову на его нагую грудь. Сто франков — не так много за четверть часа доброты. Нет, доктор ведь велит ему раздеться, чтобы осмотреть его, и он увидит, он заметит. Врачи, как правило, антисемиты. Адвокаты тоже. И он сам, может быть. Да, вернувшись в отель, он их все разорвет не открывая. Или пойти к парикмахеру, который займется им, побреет, поговорит с ним, будет его любить. Парикмахеры меньше антисемиты, чем люди свободных профессий, если только ваши волосы не слишком вьются. В журнале была фотография трупа ребенка, найденного в Фонтенбло. Они скажут, что это ритуальное убийство, а у него нет алиби. А недавно красивый юноша на бульваре продавал журналы. Он кричал «Спрашивайте "L'Antijuif»![23]Множество людей купили журнал. Он тоже не мог побороть искушения. Он читал его на ходу, налетал на прохожих, рассматривая фотографию пузатого банкира в цилиндре, с огромным носом. Надо выздороветь, нельзя все время думать об их ненависти. Сейчас он спросит у кого-нибудь, где площадь Согласия, и таким образом вновь научится заводить отношения с людьми, придет в себя, выздоровеет. Вон тот тип, наверное, вежливо объяснит дорогу. Или попросить у него прикурить? Тип приветливо улыбался, пока он вдыхал огонь его зажигалки, прикуривая сигарету.
Улицы, улицы. Он шел, ощущая противно-плебейский, тяжелый, тоскливый привкус жареного арахиса во рту, согнув спину, бросая вокруг себя кинжальные взгляды. Вот еще один скверик. Собака ищет под деревом подходящий запах. Счастливая она, эта собака. Давай, быстро, думай, все, что приходит в голову. Как верить во все их истории, если слышишь их со стороны? Господи, вот смеху-то, прошептал он, оглянувшись, не слышит ли его кто-нибудь. По сути дела, страх смерти вызывает у них понос, и они восторженно окрестили его диареей. Их патриотизм, вот смеху-то, прошептал он, оглянувшись, не слышит ли его кто-нибудь. Умереть ни за понюшку табаку — вот самая достойная, самая завидная смерть. Чтобы помянуть усопших, они устраивают минуту молчания — всего только минуту, а потом идут завтракать. По радио священник говорил о страдании, холодный сердцем, говорил о страдании, останавливался, чтобы кашлянуть, говорил спокойным уютным голосом. Накануне он почувствовал себя на улице таким одиноким, так испугался, что ему понадобилась целительная помощь пригоршней шоколадного печенья, которое он покупал во всех булочных по дороге, чтобы вернуться в отель. Только социально пристроенные счастливцы стремятся к одиночеству с дурацким высокомерным видом. В воскресенье утром в церкви напротив звонили колокола, и он слышал эти колокола, хотя спрятал голову под подушку, чтоб не слышать эти призывы, этот счастливый звон.
В бистро рядом с ним сидели двое рабочих.
— Я это ваше кино не люблю, я челаэк образованный, я люблю всякие там достопримечальности, национальные музеи там, гробница Наполеона. Как минимум раз в год я хожу в гробницу Наполеона, или один, чтобы проникнуться идеей, или с другом, чтоб ему объяснить как следовает. Представь, старик, вот он я, какой есть, перед тобой, я своими руками держал треуголку Императора, это впечатляет, вот увидишь. И жилета я тоже касался, мне охранник разрешил, мы с ним поболтали до того, но шпагу Императора я не стал трогать, не захотел, из почтения. Пантеон тоже интересный, там всякие великие люди, их там положили во славу нации. Ну, возвращаясь к Наполеону, короче, он сказал, что хочет покоиться на берегах Сены, рядом с французским народом, который он так любил. Ах, старик, слезы на глаза наворачиваются. Вот был человек! Я в молодости просто так им увлекся, ужас. А еще Орленок, его сын! Рядом не было достойных офицеров, иначе он бы царствовал, но с отцом он не сравнится, куда там, такие герои, как его отец, не повторяются! А он сначала был королем Римским, но потом дед лишил его трона из зависти к отцу, и он стал всего лишь герцогом Рейхштадтским.
— А Наполеон, небось, если какую куколку захочет, так она сразу и его? — спросил второй рабочий.
— Ну, уж наверно, стоило приказать, и ему в полночь ее приводили.
— Да, вот и Гитлер, видать, в таком же духе, а чего.
— Нет уж, месье, вы не путайте, Наполеон был владыкой мира! Ни с кем не сравнится! Все нынешние генералы дело знают, не спорю, но с современным оружием-то попроще, а Наполеон-то побеждал с одним холодным оружием!
— Он фигура, не спорю, но, между прочим, на его совести три миллиона могил!
— Наполеон — это Наполеон! Ох, старик, если бы не Веллингтон… И если бы его не предал Груши! Нужно учитывать гений человека! И вспомни еще, старик, что Наполеон был великий патриот, что все он делал во славу Франции, чтоб ее все уважали, а какие были великие победы! И вообще, он сделал много хорошего, тут уж нечего спорить! Если бы он был не хорош, его бы так не любили. Все гренадеры плакали на прощании в Фонтенбло, когда он поцеловал французский флаг, прижал его к сердцу, о, это был человек, я тебя уверяю!
— Да я и не спорю, но Франция-то раньше была самой населенной страной!
— Да отвали ты, Наполеон всегда Наполеон!
— Да, но уложил он многих!
— Но это все игрушки, старик, по сравнению с тем, скольких уложит этот парень Гитлер, вот увидишь, потому что, гарантирую тебе, будет война, и все из-за евреев. Они хотят войны, не он!
— Вот уж точно, а нам погибать из-за этих гадов!
— Гнать жидов надо отсюда! — поддержала хозяйка.
Он послушался, расплатился и вышел.
«Смерть евреям», кричали ему стены. Жизнь христианам, отвечал он. Да, любить их, его это устраивает. Но пусть они опять не начинают, чтобы он хотя бы успокоился. Время от времени он бросал косой взгляд на стены, отыскивая обычное пожелание, и съеживался. Смерть евреям. Везде, во всех странах, одни и те же слова. Неужели он настолько заслуживает ненависти? Видимо, это так, они столь часто это говорят. Но тогда давайте, действуйте, убейте меня, прошептал он. Бабочка села на водосточную трубу. Лучше не стоит читать. Чтобы устоять перед искушением, он перешел на другую сторону тротуара. Но спустя некоторое время вернулся, проверил. Да, точно, только было написано «Долой евреев», хоть то же самое, а все же какой-то прогресс.
Он шел, брал из пакета орешки, ведь они — друзья евреев. Внезапно он остановился. Еще одна надпись «Смерть евреям», еще одна свастика. Эти злые слова, эти злые свастики, он боялся их, но высматривал, выслеживал, он был охотником и наслаждался этим; от напряжения у него уже болели глаза. Но есть ли у них сердце, у тех, кто пишет эти надписи? Есть ли у них мать, было ли в их жизни что-то доброе? Разве они не знают, что евреи читают эти слова и сжимаются, пряча глаза, делая вид, что не читали, если с ними рядом идет друг-христианин или жена-христианка? Разве они не знают, что заставляют людей страдать, что делают зло? Нет, они не знают. Дети, отрывающие крылья мухам, тоже этого не знают. Он подошел к надписи, стер пальцем букву. Получилось «Смерть еврея». Он вспомнил нос банкира в той газете, «Antijuif». Потрогал свой нос. Если бы всегда был карнавал, он мог бы его спрятать.