Холм псов - Якуб Жульчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девушка отворачивается в сторону, откуда ты пришла несколько часов назад вместе с Ведьмаком, и отвечает:
– Сейчас поймешь.
– Где он, где он? – Гжесь вынимает телефон и набирает номер. Продолжает повторять: «Где он, где он?» Слышно тихий сигнал, кто-то отвечает.
– Я дома, – слышу я голос с другой стороны.
– Вылезай, – приказывает Гжесь.
– Я молился, – говорит голос.
– Возьми все, что есть, сам знаешь, что именно, – говорит немного тише Гжесь. – Вперед! – кричит Ярецкому.
Тот плачет и тихо поскуливает, но продолжает идти. Ждал этого, мы все ждали.
Собственно, именно это они и пытались от меня скрыть. Именно это было в их разговорах, знаках, сигналах. Именно об этом они переставали говорить, когда я входил в комнату. Может, не хотели меня заразить. Теперь все не имеет никакого значения. Теперь я в этом точно так же, как и они.
И нет смысла задумываться, хотел я здесь быть или нет.
Впервые я чувствую, что нет смысла иметь к ним хоть какие-то претензии.
Все так, как должно быть. И с самого начала все это понимали, все, кроме меня. Круг света выхватывает из темноты нечто, металлический квадрат, выглядящий как табличка, слишком глубоко вкопанный в землю ржавый дорожный знак; я еще не знаю, что это, Ярецкий его заслоняет, я подбегаю вперед, обгоняю его. Это – открытый металлический люк размером примерно метр на метр. Как в канализацию.
Черная квадратная дыра в выступающем из-под листьев и земли бетоне. Я подхожу, Гжесь останавливает меня рукой. Изнутри доносится отвратительный смрад, вонь дерьма и испорченного мяса.
– Что это? – спрашиваю я Гжеся.
– Отец этот дом для вас ставил, – говорит Ольчак.
– Для нас? – спрашиваю.
– Для тебя и для той девушки, – он показывает на торчащий из-под земли кусок стены и поднимает фонарь повыше, направляя его в лес. – Если посмотришь подальше, то там еще и столбы ограды есть.
– Ладно, сука, хватит болтать, лучше скажи, кто это открыл? – Гжесь показывает на люк. Пинает Ярецкого в бок, раз, другой. – Заткнись, пасть закрой.
Вырывает из рук Ольчака фонарь, приседает у края дыры. Направляет свет внутрь. Свет выхватывает из темноты две формы, напоминающие кучки одежды. И лежащую на полу лестницу.
– Что тут, нахер, происходит? – спрашивает Гжесь.
– Он ее там запер, тот кретин, – раздается из темноты. Я поворачиваю голову. Каська стоит почти рядом со мной и показывает рукой на Юстину, которая опирается о дерево.
– Где ее запер? Тут? В подвале? – Гжесь вскакивает с колен.
– Юстина, – говорю я. Подхожу к ней.
Юстина воняет. Вся ее куртка в чем-то грязном и черном. Я хочу обнять ее, чувствую, что должен, но Каська хватает меня за плечо, приказывает мне отойти.
Водка отвратительно плещется в желудке. Я знаю, что мы не переварим этого. Знаю, что ей придется идти дальше.
– У нее сломана рука, – говорит Каська. – Ты поосторожней.
– Один жив, там, внутри. Мы должны его вытянуть. Ксендз Бернат, он жив, – говорит Юстина тихо, хоть я и вижу, что она заставляет себя говорить погромче, что она вся дрожит от усилия.
– Любимая, – говорю я своей жене. Вся моя любовь. Все мои извинения. Они растут в воздухе, нарисованные цветными авторучками. Я хочу сказать ей, что знаю, я мог быть другим, но знаю и то, что на самом деле другим я быть не мог. Что могу быть другим только теперь. Но она на меня даже не смотрит.
– Мы должны его вытянуть, – повторяет громче.
– Мы должны отвезти ее в госпиталь, – я показываю на мою жену.
Ярецкий снова издает звук, невнятное слово, отзвук от лопающегося пузырька боли. Звук исчезает. Юстина только сейчас его замечает, скорченного на земле рядом с ямой.
Свет фонаря танцует в воздухе, пьяный, словно сорвавшаяся с орбиты планета.
– Ее, сука, тут быть не должно, нахер, должна быть у него в доме, у него в подвале, – Гжесь пинает в откинутую крышку, в воздухе повисает тупое металлическое эхо.
Гжесь отодвигает меня от моей жены, подходит к ней. Я позволяю ему это сделать. Стою рядом. Он сумеет ей объяснить все лучше. В нем все уже оформлено, собрано в четкие формы. В нем есть эта черно-белая гирлянда.
Я вижу, как глаза Юстины расширяются в темноте, становятся чуть ли не в два раза больше.
– Юстина, сейчас так… – начинает Гжесь. – Есть два выхода.
– Какие выходы? Что вы делаете? – ее голос снова делается тише и дрожит.
– Их отец – хороший человек, – Каська подходит к Ярецкому, который, лежа на боку, сжимает свое тело словно кулак, пытается пододвинуть себе колени к лицу.
– Строил, но только подвал и остался, – говорит Ольчак.
– Пасть заткни! – кричит Гжесь, а потом снова поворачивается к Юстине и говорит: – Есть два выхода. Но в обоих ты увидишь все, что случится, и забудешь. Потому что тут нечего запоминать.
– Что вы, на хрен, делаете, там живой человек, его нужно оттуда вытянуть! – кричит Юстина.
– Любимая, – говорю ей. Она поворачивается, я вижу в темноте ее лицо, оно грязное и красивое.
– Я знаю, что там живой человек, знаю, потому что я сам его туда посадил, – говорит Гжесь.
– Что ты сказал? – спрашивает Юстина.
– И посажу туда еще одного. И сейчас скажу тебе почему, – Гжесь показывает пальцем на Ярецкого, что лежит на земле.
– Любимая, – говорю я ей.
Воздух рвет песня. The Doors, Riders On The Storm. Плоская, спрессованная и смешная. Некоторое время никто не понимает, откуда она, Ольчак ищет источник, светя на нас фонарем. Только через какое-то время становится понятно, что звук доносится из дома, что он – идет от самой земли.
Ольчак садится, вынимает звонящий телефон из кармана Ярецкого, подает Гжесю.
– Нахуй он мне? – спрашивает Гжесь.
– Отпустите его, – говорит Юстина. – Что он сделал, этот человек, кто он? Отпустите его. Отпустите его немедленно, – добавляет чуть громче.
Гжесь размахивается, бросает телефон на дно подвала. Песня обрывается с тихим стеклянным хрустом.
– Из этой ситуации, Юстина, есть два выхода. Либо вы оба уезжаете, либо оба остаетесь, – говорит Гжесь.
Юстина, словно она вышла из паралича, рвется вперед, я подхожу к ней, пытаюсь коснуться, но она меня отталкивает, приближается к Ярецкому, приседает над ним, прикладывает руку к его ладоням, все еще связанным грязным буксировочным тросом. Когда прикасается к тросу, он начинает плакать. Плачет тихо, одним только телом, которое трясется так, словно вот-вот только вышло из холодной воды.