Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если назвать порядком, что в ее трудкниге написано «разведенная». Она кивнула:
— Да.
— И мы еще вернемся в Москву, — говорил он.
Пение то заглушало, то заставляло звучать его голос громче, будто он нырял среди светлых сугробов тишины.
— И тогда мы поедем в Крым. Я еще утром решил, что мы непременно должны вместе побывать в Крыму. И всюду, где проходило ваше детство.
Она ничего не сказала. Что он знал о ее детстве? Что он знал о ней? Нет, покой не был таким плотным и защищающим, он вдруг разорвался, как облако, и куски его уже неслись полосками дыма над ее папироской, уже плыли где-то под потолком, уносимые цыганскими голосами. И эти цыганские голоса. Что они теперь пели? Ее сердце остановилось от тревожного недоумения.
Обидно, досадно до слез и до рыданья,
Что в жизни так поздно
Мы встретились с тобой.
Поздно. Разве? Разве слишком поздно? Ей не приходило в голову. Может быть, действительно уже слишком поздно.
А он говорил:
— Ваше сказочное, трагическое детство. Всю его прелесть и весь ужас его вы никак не можете забыть. Но я постараюсь вылечить вас от воспоминаний.
«Прощай на вечную разлуку!» — пели цыгане. Для нее, для них. Она слушала голос Рональда, он говорил о ее лжи и сливался с отчаянными гортанными цыганскими рыданиями о разлуке, о прощании.
«Милый друг, мы с тобой не пара», — пели цыгане.
Это было невыносимо. Нет, она больше не могла слушать. Ей хотелось встать, уйти. Бежать, бежать. Она чувствовала, что не должна здесь больше оставаться, что ей надо бежать отсюда, спасаться.
— Уйдем, — сказала она растерянно. — Мне не нравится, как они поют.
Он сейчас же согласился и поднял руку, подзывая лакея. Но лакей не видел, и открывшаяся перед ней, как дверь, возможность спасения захлопнулась в горьком цыганском выкрике.
Нет, ему не хотелось уходить отсюда. Он, нагнув голову, взглянул на нее просительно и робко:
— В сущности, здесь очень приятно, и ведь еще очень рано. Или, вернее, совсем не поздно.
Для чего рано? Для чего поздно? Она растерянно мигала, соображая. Ведь цыгане пели: «Что в жизни так поздно…» Ах, действительно: «До слез до рыданья…» Ей вдруг захотелось плакать. Ей хотелось плакать, но она улыбалась. Она позволила уговорить себя. Она малодушно поддалась соблазну. Она осталась.
Вместо того чтобы спросить счет, он заказал еще бутылку шампанского. Если бы не эта бутылка…
«Уходи, уходи», — звенели гитары. «Уходи». Но она уже не могла уйти. Она понимала, что не следует больше слушать цыган. Но она была захлопнута в мышеловке. Как это говорил Волков? Мышей на бумажку ловят. Нет, она путает, не мышей — лягушек. Ах, все равно. Она, кажется, пьяна.
«Я просто устала, — уговаривала она себя. — Я слишком устала и я слишком счастлива. И я пьяна».
Она поставила локти на стол и оперлась подбородком о ладонь. Так она чувствовала опору своей тревоге. И ей стало легче.
Рональд говорил:
— Мы полетим на аэроплане. Иногда полеты бывают мучительны.
О нет, для нее это будет как полет в рай. О, скорей бы только улететь. Навсегда. Америка. Разве существует Америка, такая Америка, в которой Вера будет счастлива?
А он продолжал:
— Это очень странно. Вы — знаменитая балерина, и вы так красивы, а у меня, глядя на вас, сердце сжимается от жалости. Несмотря на двойной блеск вашей красоты и знаменитости, вы постоянно кажетесь мне маленькой девочкой, заблудившейся в лесу. Беленькой, почти прозрачной, пугливой девочкой, крестящей большие черные деревья, чтобы они не сделали ей зла. Мне постоянно хочется защитить вас от волков и разбойников в лесу, отвести вас домой, накупить вам игрушек и конфет. Я никак не могу забыть, что вы были таким несчастным ребенком.
— Разве я рассказывала вам о моем детстве?
Она не помнила, может быть, она и налгала ему какую-нибудь фантастическую историю.
— Нет. Но я знаю все о вас. Оттого, что я люблю вас.
Логично. Может быть, такая упрощенная логика годится в Америке, но не здесь, в Москве.
— Что же вы знаете обо мне?
Нет, этого вопроса не следовало задавать. Он прозвучал как вызов.
И он принял его как вызов. Он тряхнул головой, и лицо его вдруг стало мальчишеским и отчаянно смелым.
— Все знаю. Все. Отвечайте, был ваш отец князь? Был он близок к царю? Воспитывала вас английская nurse?[35] Расстреляли большевики ваших родителей? Остались вы одна на свете? И не было ли чудом, что вы наконец попали в балет? Ведь все это правда. Отвечайте.
Отвечайте… Но он был так уверен в правоте своих слов, он так ликовал, так гордился своей проницательностью, что она могла бы просто вздохнуть и наклонить голову или улыбнуться и промолчать и это было бы принято им за подтверждение.
— Ваше трагическое, волшебное детство…
«Молчи, молчи», — советовали гитары. Но как молчать? Разве можно молчать? Ведь он любит не ее, а несуществующую маленькую княжну с расстрелянными папой и мамой. И все только ложь и обман. Та же ложь и тот же обман. Она вдруг увидела перед собой огненную ломающуюся линию, перечеркивающую ее будущее. «Молния», — вспомнила она. Тогда, несколько часов назад, когда она смотрела на молнию из автомобиля, ей совсем не было страшно. Но сейчас она оцепенела от страха. От страха перед тем, что она сейчас сделает, не может не сделать.
Молчи, молчи… — Это не гитары, это стучит ее испуганное сердце. Молчи. Опять эта молния. В ее ослепляющем блеске она видела все свое прошлое, все прошлое, которое непременно надо было рассказать. Не когда-нибудь потом, а здесь и сейчас сознаться во всем до конца. Без этого будущее невозможно, оно будет зачеркнуто обманом и ложью.
В сознании единственное спасение. Она уже за завтраком смутно чувствовала, что надо сознаться. Все рассказать, чтобы настало полное понимание, полная райская близость. Нет-нет, она ничего не скажет. Она под скатертью крепко сжала руки, крепко сжала колени — не скажу. Буду молчать. Она понимала, что сжимает свои руки и колени, но она больше не чувствовала их. Их не было, они исчезли. Она хотела держать свои губы крепко сжатыми. Но они против ее воли уже раскрывались, они уже произносили какие-то слова. Сквозь шум в ушах, и стук сердца, и цыганское пение она прислушалась к своему голосу.
— Это все неправда. Мое детство не было ни трагичным, ни волшебным. Нет, мой отец не был князем. Он был обыкновенным доктором,