Лето столетия - Виталий Орехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он же увидел её издали. Третий раз за сегодня. Как она похожа на тех, кого он ненавидел, кого презирал больше всего на свете, тех, кто лишил его души человеческой! Бывало, в Москве как увидит гостя из Средней Азии, в тюбетейке, ярком халате, на ВСХВ, например, на выставке бахчи, обходит стороной. Сколько раз разумом осаждал себя, говорил, что не японцы они, что они другие – союзники, друзья, соотечественники. Но что-то сломалось в нём там, в Монголии.
И теперь в таких случаях тело само напрягалось. Шаг металлическим становился, чеканным. «Не прощу никогда, – говорил он себе, – это уже на всю жизнь» – и беспокоился, как бы мозгоправы из медсанчасти не узнали, что с головой-то у героя Монголии не всё хорошо.
А тут она идёт, мягко, нежно, и в голове – то ли параболы баллистики, то ли цветы степи. Не видит его, темно, да и он тише кошки шагает.
Один из учеников Карла Юнга, Ганс-Петер Невзиг, зачитывал последние положения своей диссертации на медицинском факультете Венского университета. Часть старых профессоров, всё ещё не доверявших психоанализу, считали его чем-то вроде шарлатанства, ловко замаскированного. Молодой исследователь нервничал.
Конечно, теория требовала доработки. То, что две сильнейшие тяги психики – к созиданию будущего (эромания) и разрушению прошлого (танатофилия) – связаны между собой теснейшими узами, знал ещё Фрейд. Об этом говорили сотни его опытов с больными и здоровыми. Маньяки, садомазохисты, дети, мучающие муравьев, извращенцы, вся медицинская отрасль сама по себе, порнографы, верные мужья, с упоением рассказывающие об убийствах на Западном фронте, каждая женщина, ставящая на трюмо сухой гербарий, – всё говорило о том, что смерть и жизнь, создание жизни, любовь и ненависть взаимосвязаны. Не было бы войны и алчности, не было бы любви и жертвенности.
Но Ганс-Петер пошёл дальше. Он утверждал, что тяга к разрушению – основа тяги к жизни, так же как тяга к жизни – основа тяги к смерти. Он исследовал все отделения для душевнобольных Австрийской республики, собирал сотни историй, анализировал, показывал, что смерть и жизнь, ненависть и любовь – суть вечный Уроборос, и есть тот движитель психики. Доктор Франц Майнфред, его научный руководитель, критиковал его за излишнюю поэтичность, неуместную в медицинской науке, но хвалил за рвение и безусловное старание в доказательстве своей теории.
Маститые профессора недовольно качали головой, но всё же решили дать молодому учёному шанс. Венская психиатрия устаревала, а это было что-то новое, явно интересное, необычное, с чем можно было работать. И хотя Ганс-Петер, дочитывая свой труд, сомневался, дадут ли ему степень доктора медицины, председатель комиссии уже был в этом уверен, хотя принципиально и не соглашался с основным подходом будущего знаменитого психиатра, основателя Новой венской школы психоаналитики доктора Невзига.
Но если бы молодой учёный знал, говоря о ненависти и любви, что в этот самый момент, за сотни километров от Венского университета, в далёкой России, его теория готова была подтвердиться (самым решительным образом!), он бы, пожалуй, вытер капельки пота со лба, сложил листы с отпечатанным текстом и закончил торжественным тоном: «Господа! Любовь и ненависть, смерть и жизнь – они связаны больше, чем мы можем полагать и даже представить. Через несколько лет к власти на нашем континенте придёт самый любимый в мире человек, самый обожаемый, безумно привлекательный и самый справедливый. Если бы вы знали, сколько ненависти и смерти принесёт в мир этот человек!»
Но Ганс-Петер просто немного поперхнулся, заканчивая положенное выступление, и не очень уверенно сказал, что в будущем готов продолжать свои изыскания, поскольку работа его не закончена. Он не знал, что его теория подтверждается под Москвой, не знал, что ровно в тот момент, когда он закончил свою речь, молодая казашка споткнулась и упала прямо в руки красноармейцу Семёнову. Айсур разлила молоко.
– Лиза скоро будет! Лиза Шпак! – Лев Иванович, даром, что под семьдесят, ходил по всей комнате, громко ступая на крашеные половицы. Посуда тряслась, и солнечные зайчики танцевали по всей стене. – Я говорил, что приедет, сама же мне писала в мае! И вот Ольга Дмитриевна сказала, что приехала Лиза! Звёздочка наша!
– Да успокойся ты, Лёвонька. – Настасья Прокловна переживала за мужа. – Чай, не мальчик уже!
Может показаться, что она приревновала супруга к молодой женщине, но это было просто невозможно, и, если бы кто-то сказал это чете Ниточкиных, они бы вместе от души рассмеялись.
– Теперь все в сборе. Как же хорошо! Как же, Настенька, я люблю Лизу, какая же она у нас умничка! – Лев Иванович удовлетворённо сел в кресло, покрытое белым кружевным чехлом.
Лев Иванович Лизу действительно сильно любил и поэтому на фоне других дачников выделял её особо. В первую очередь это объяснялось тем, что Лиза была учёным. Настоящим, увлечённым, таким, каким, по мнению Льва Ивановича, учёный быть и должен. Её увлечённость историей была на грани фанатизма, в Ленинской библиотеке она была как своя, на раскопках могла руководить археологической бригадой с утра и до позднего вечера. И её все слушались!
Лиза сама с невероятной нежностью и любовью отмывала черепки («черепушечки», как она их называла) в камералке, не отрывая от них взгляда. Она говорила студентам, что отличить керамику от камней в земле очень просто – керамика глаже, правильнее, а самое главное – теплее камня, в ней, уверяла она, тепло веков, тепло человеческих рук, сотни лет назад на гончарном круге вылепивших из бесформенной глины произведение искусства или просто ремесленную поделку. Конечно, Лиза знала, что керамика действительно ощущается пальцами теплее, чем камень, из-за большей удельной плотности и теплопроводности естественной породы по сравнению с глиной. Но ей нравилась её теория.
Кроме того, Лиза была просто красавица. А Лев Иванович, как человек умный и чрезвычайно образованный, эстетику природы очень ценил. Он видел прекрасное в своих травках, в математически гармоничных соцветиях боярышника и, конечно, в красоте женского образа. Это было абсолютно нейтральное наслаждение философа красотой, с позиции умудрённого опытом и жизнью человека. Ну, и кроме того, Лев Иванович верил Чехову, который утверждал, что, как известно, в человеке всё должно быть прекрасно.
И так думал не только Лев Иванович. Лизу полюбила и Настасья Прокловна. Но совсем по-другому. Будучи далеко не глупой женщиной, Настасья Прокловна понимала и принимала восторженные взгляды Льва Ивановича. Ей Лиза нравилась примерно так же, как говорят пожилые дамы про молодых женщин. – потому что та была «положительная девочка». А Лиза была положительна во всём. Она любила дело, которым занималась, любила науку: историю и археологию.
Мало кто понимал её любовь к древностям, родители лишь восхищались, читая про неё в газетах. Лизе было всё равно. Всё, что ей было нужно, – свобода. А тогда, только занимаясь наукой, можно было обрести свободу. Лиза, конечно, не была дурой, она прекрасно понимала, в какое время ей довелось жить. Позже, в мемуарах, написанных в конце «оттепели», в 1960-х, она признается: «Мы были рабами. Но самыми счастливыми рабами на свете. Мы боготворили своего поработителя, обожали страну и свой рабский труд. Даже те, кто был низведён до уровня скота, не мог и мыслить о лучшей доле, кроме как отдать свою жизнь и свою смерть за своё рабство. Мы были согласны на это. И, поверьте мне, никогда я не была счастливее. И никто не был».