Кубанские зори - Петр Ткаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кубанское казачество, по сути, сорвало планы Добровольческой армии на юге России — своим навязчивым самостийни-чеством. Не оправдало оно надежд Белого движения и во время последней попытки освобождения Кубани Улагаевским десантом. Отношение казаков к десанту было не таким, какое ожидалось. Они не хотели воевать и явно выжидали, на чьей стороне окажется решающая сила. Роман Гуль, участник Ледяного похода, писал позже, в эмиграции: «Казаки сражаться не хотят, сочувствуют большевизму и неприязненно относятся к добровольцам. Часть из еще не расформированных войск перешла к большевикам, другие разошлись по станицам… Поднялись казаки ближайших станиц (вернее, их искусственно подняли, так как настроение казаков было неуверенное)». Дмитрий Фурманов, впоследствии красный ортодоксальный писатель, участвовавший в красном десанте в станицу Гривенскую, тоже отмечал это объективное положение: «Отношение казачества к десанту Врангеля было все-таки не таким, какого ожидал сам Врангель. Он полагал, что все казачество Кубани подымется разом и поможет ему сокрушить большевиков… Но казачество держалось пассивно и выжидало. Казаки потому выжидали, что еще не были уверены в успехе Врангеля, а на «ура» идти им не улыбалось».
Тем удивительнее был тот жесточайший террор по отношению к казакам, как накануне десанта, как потенциальных его сторонников, так и особенно после него, когда красные начали наводить революционный «порядок», предприняв массовый расстрел заложников, ни в чем не повинных людей.
В конце сентября в станице Гривенской были расстреляны шестнадцатилетние девушки Дуся Вертелева и Дуся Бехтиева, якобы за родителей, находившихся у «зеленых». Не пощадили и учителя Аникеева Ивана Васильевича, священника отца Владимира Бердичевского. Простым казакам даже их бедность не послужила индульгенцией — Михаила Камышина и Якова Левченко тоже расстреляли якобы за пособничество повстанцам.
Казалось бы, своей позицией, как во время Октябрьского переворота, так и позже, во время Гражданской войны казачество заслужило совсем иное к себе отношение. Но вопреки всякой логике были предприняты жесточайшие репрессии, террор и геноцид, фактически поголовное уничтожение казаков, высылка на Урал в таких душераздирающих подробностях, которые до сих пор холодят душу. Полное лишение в гражданских и человеческих правах, позже — страшный голод, довершавший трагедию. Чем казачество так провинилось?.. Значит, происходило нечто совсем иное, не то, что декларировалось. Не строительство чего-то нового и якобы более прогрессивного, а уничтожение в большей мере иноверной властью русского народа и его наиболее этнически выраженной части — казачества. Другого объяснения столь масштабных зверств, даже спустя многие годы, не находится. История миновавшего века, пожалуй, не знает более гонимого, более жестоко уничтожаемого племени, чем казачество…
А потому странным и нелогичным является защита ортодоксальными патриотами этого периода советской власти лишь на том основании, что потом она стала иной — и государственной, и народной. Да, но это позже, и стала такой не благодаря этим зверствам, но вопреки им. Ведь и бандитизм Рябоконя выставляется таковым исключительно в связи с сопротивлением этому безумию.
Когда между Василием Федоровичем Рябоконем и Титом Ефимовичем Загубывбатько, настаивавшем на выходе из камышей уже в 1921 году, начались споры. Он напомнил Титу о том, что происходило в станице Лабинской, где у Рябоконя жила сестра, еще в 1918 году, до памятной директивы об уничтожении казачества 24 января 1919 года. А сказал он ему тогда так: «Разве не видишь, что как началось в Лабинской, так все и продолжается, никаких изменений в отношении к нам пока нет. Или вам действительно мозги выбили, и вы никак не можете их собрать?»
Напоминал же Василий Федорович о зверствах в станице Лабинской, где 7 июня 1918 года было расстреляно пятьдесят безвинных людей без суда и следствия. Расстреляли молодого офицера Пахомова и его сестру. А когда мать пошла в ревком разыскивать тела своих детей, ее тоже расстреляли за то, что рыдала по убиенным детям…В тот же день на глазах жены и дочери был убит бывший станичный атаман Аникеев. Ударом шашки ему снесли черепную коробку, мозги его выпали и разлетелись по земле… Обезумевшая от увиденного жена бросилась собирать их в подол, чтобы не расхватали бродячие собаки…
Знали бы казаки, выжидая и хитря, что их ожидало в скором будущем, может быть, и повели бы себя совсем иначе. Многие и многие из них, трясясь в скрипучих, продуваемых ветрами холодных товарняках на Урал, пожалели потом об этом.
Август двадцатого года выдался пыльным и каким-то тусклым, хотя ветров не было. Да их почти и не бывает в это лучшее предосеннее время на Кубани, когда обычно устанавливаются прозрачные, хрустальные дни, лишь чуть подернутые легкой, синеватой, еле уловимой дымкой. Но теперь над степью, над притихшими, словно в каком-то ожидании и испуге, хуторами и станицами висело желто-серое, мутное марево пыли, сквозь которое, как через давно немытое, ставшее матовым стекло с неохотой проглядывало солнце.
Не ветра подняли это пыльное марево, а тысячи людей, конных и пеших, с телегами и повозками, артиллерийскими упряжками, скарбом и пожитками на подводах, по какому-то неведомому велению вдруг пришедших в необъяснимое движение. Никто не мог бы сказать, какая сила двигала ими. Были, конечно, приказы и распоряжения, поскольку людей этих свели в наспех составленные воинские подразделения и части. Но не только они теперь повелевали людьми.
Высадившись с парохода «Аю-Даг» в станице Приморско-Ахтарской, в Ахтарях, они потекли сплошной, беспорядочной лавой в родную степь, будоража и вовлекая в свое движение попутные хутора в станицы. Это был так называемый улагаев-ский десант из Крыма, последняя попытка Белого движения захватить Кубань.
Люди, думавшие о том, что они после стольких скитаний, наконец-то возвращаются домой, к своим родным хатам, еще не понимали, что у них нет больше родины… Все вроде бы оставалось прежним: та же степь с ее пьянящими, дурманящими запахами, те же таинственные лиманы и плавни, те же станицы и хутора со знакомыми и дорогими с детства улочками — весь этот близкий, чарующий, на все времена единственный мир с белеющими сквозь акации и вербы родными хатами… Все было вроде бы прежним и неизменным, что они любили, знали и помнили во всех своих дальних походах и скитаниях. Но случилось нечто неприметное, немыслимое, что враз лишило их дорогого и привычного мира. Понять это люди были не в силах. А потому они шли, может быть, на верную и скорую смерть с какой-то бесшабашной легкостью и даже веселостью.
Не чувствовалось воли и решительности в этом действительно последнем походе и со стороны его организаторов. Генерал Улагай управлял десантом, находясь то ли в Крыму, то ли на пароходе в открытом море, то ли в Ачуеве. Непосредственное же руководство боевыми действиями перепоручил молодому генералу Николаю Гавриловичу Бабиеву, человеку действительно волевому, решительному и разумному, но, по сути, инвалиду. У него была раздроблена кисть правой руки, а потому в атаках ему приходилось держать повод в зубах, так как в левой руке была шашка. Было что-то неестественное, странное в этом: храпящий под уздой конь и так же храпящий от натуги и ярости с поводом в зубах всадник, в смоляных кудрях которого искрилась ранняя седина, словно он тоже был кем-то взнуздан, как и распаленный в скачке конь, несущийся неведомо куда и зачем… Так вынужденно Бабиев стал левшой, но, видимо, это давалось ему с трудом. А потому генерал всегда под черкеской держал наготове револьвер, на случай, если шашку выбьют. Ведь левшами рождаются, а не становятся…