Малые ангелы - Антуан Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни один фонарь не горел вследствие разжижения человеческого населения, и еще потому, что никому не удалось восстановить электричество после последнего его выключения. Луна округлилась над домами. Она освещала Второй Врубелевский проспект и разрушенные фасады, а также зияющие раны Первого Врубелевского проспекта.
Кортшмаз отошел от окна, чтобы убрать липкое вещество с нижней части живота. Он вытерся, и ему стало стыдно. С тех пор, как он мог себя вспомнить, и даже когда в своих воспоминаниях он доходил до периода лагерей и тюрем, когда его существование протекало в контексте отказа от всего, когда ни одна физическая или мыслительная ценность не имела уже никакого значения, ночные протекания всегда казались ему унизительными. Есть люди, которые втайне ищут причины, чтобы научно и вместе с тем молодцевато оправдать себя за потерю семени во время сна, но Башким Кортшмаз сердился на свой организм за то, что тот именно таким образом подчинялся ритму его сексуальной беспомощности. То, что он видел во сне Соланж Бюд, не компенсировало унижения, которое означала для него эта невоздержанность.
Воспоминание о сне, в котором фигурировала Соланж Бюд, распадалось на куски, которые ему более уже не удавалось удержать. Он застывал на месте, но уже почти все исчезло, кроме тоски. В его голове оставался образ Соланж Бюд из другого сна, в котором эротическая атмосфера полностью отсутствовала. Молодая женщина, какой она была двести семьдесят два года назад, шла навстречу ему, в тумане, она была одета, как якутская принцесса, лица ее не было видно за капюшоном, который ее закрывал, невозможно было понять, идет ли речь о Соланж Бюд во плоти или о какой-то другой женщине, которую память Картшмаза спутала с Соланж Бюд.
На другой стороне улицы неизвестный бродяга продолжал мести и сгребать песок. В тишине без света это привлекало внимание, поскольку казалось ненормальным.
А если я дам ему имя, — этому человеку, которому не спится? — подумал Кортшмаз, и, вновь опершись локтями о скрипящую муку, покрывавшую выступающий край окна, он принялся придумывать возможные имена. Холстина лежала у него на плече и пачкала ему сзади шею.
А если я назову этого типа, скажем, Робби Малютин? — подумал он. — А если я сейчас к нему зайду, чтобы спросить его, не слышал ли он что-либо о Соланж Бюд?
Он оделся и подошел к двери, но потом засомневался. Другая стая котов мяукала на лестнице. Затем наступил длительный период молчания.
Держа руку на дверной ручке, не решаясь открыть дверь, Кортшмаз повернулся лицом к комнате. Поскольку холстина не была опущена, луна серебрила мрачное пространство и то, что ненавязчиво его наводняло, вещи, повешенные на гвоздь и на бельевую веревку, несколько мешков, раму для волосяного матраца с двумя тощими матрацами внутри, пластмассовые лоханки. Окно отбрасывало на стену подле кровати усеченный и мутный четырехугольник.
Эй, минутку! — подумал Кортшмаз. — Что мы знаем о Робби Малютине? А если, вместо того чтобы предложить мне стакан воды и поболтать со мной о Соланж Бюд, он воспользуется темнотой, чтобы выпотрошить меня и подвесить сушить в своей кладовой?
За окном плыла туманная завеса из силикатной пыли, она плыла слева направо и справа налево, захватывая микроскопические сероватые искры и отражая их. В этом не было волшебства, это был скорее знак нездоровых условий климата, но тем не менее эти движения могли показаться интересными, в этих малюсеньких переключениях света можно было найти оправдание за очарованность чем-то, а также за то, что кто-то отказался спуститься наощупь на улицу и не попытался завязать беседу с неизвестным.
Кортшмаз снова сел на край кровати и весь следующий час он провел, наблюдая за танцем пылинок и прислушиваясь к шорохам в ночи. Коты исчезли. Робби Малютин уже не подметал свою квартиру. Теперь он чувствовал себя спокойно. На Первом Врубелевском проспекте какой-то сумасшедший кричал, что кто-то его укусил, и всхлипывал в течение минуты, а затем снова погрузился в небытие. Вдали ревел мотор электрогенераторного блока какого-то нувориша. Кортшмаз попытался представить себе без излишних страданий Соланж Бюд, такой, какой она была двести семьдесят два года назад. И затем, когда луна зашла за башни Канальчиковой улицы, он снова заснул.
Вопреки тому, что я в какой-то момент себе вообразил, Робби Малютин не был людоедом, и очень быстро у меня появилась уверенность, что он не был также нуворишем, еще менее сторонником нуворишей и капитализма. А значит, это был человек, с которым можно было водить дружбу. После двенадцати дней и ночей, во время которых я приглядывался к его привычкам, я отправился к нему на третий этаж в доме напротив. Когда я говорю в первом лице, можно понять, что я думаю в основном о себе, то есть о Башкиме Кортшмазе.
С самого начала наши отношения были отмечены полнейшим отсутствием агрессивности и особого рода мало общительного товарищества, какое развивается между оборванцами после космической катастрофы и задолго до мировой революции.
Малютин исколесил многочисленные странные места на земном шаре и вынес из этих путешествий немалый опыт, но он скрывал свои знания за разговором, исполненным банальностей, благоразумных умолчаний и провалов в памяти. Он предпочитал уходить в тень и никогда не навязывать другим те роскошные или ужасные, но во всяком случае подавляющие другого воспоминания, которыми кишел его мозг. Молчание было частью опыта, которого он набрался, проходя через отдаленный и экзотический рай и ад, и когда потом ему удалось оттуда вернуться, он знал, что слова обидны для тех, кто выжил, и озлобляют тех, кто не смог выжить, что картины увиденного передать невозможно, что всякий рассказ о чужом воспринимается либо как тщеславие, либо как жалоба. При этом, поскольку ему было несколько неловко хранить в неприкосновенности свои знания, которые, в конечном счете, никто не запрещал ему распространять, он организовывал лекции, периодичностью два раза в месяц.
Малютин изъяснялся на монгольском диалекте, на котором говорят на западе от озера Хевсгель, потрясающим образом искажая его. Он использовал в своем языке русские, корейские и казахские слова, которые он практиковал в лагерях триста лет тому назад и которые вытеснили его родной язык, которым, вопреки всему, был, как я предполагаю, дархадский. И он читал свои лекции на этой тяжелой ломаной смеси.
У него было две темы для лекций: «Луангпхабанг, бабочки и храмы» и «Путешествие в Кантон», он читал их одну за другой, параллельно угощая чаем тех, кто пришел его послушать. И хотя он надеялся привлечь публику этой заманчивой рекламой, — а когда я говорю заманчивой, я говорю искренно, потому что оба города когда-то, несомненно, заслуживали, чтобы человек совершал длинное путешествие, чтобы посмотреть на них, и в нынешнее время они также заслуживают, чтобы их воскрешали в словах, — его усилия ни к чему не приводили. Никто никогда не высказывал намерения присутствовать на мероприятии, вечер наступал, а зала оставалась пустой.
Я регулярно ходил слушать его. Мы были одни в его комнате, которую по такому случаю он подметал с маниакальной старательностью. Он оставлял широко открытыми двери квартиры и подвешивал пучок красных лент и тряпиц перед входом в здание, чтобы дать публике опознавательный знак и чтобы она не потерялась по пути, но ничья нога ни разу не ступила не только на лестницу, но даже на улицу.