Тюрьма - Джон Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы доходим до других ворот, которые отпирает мрачный до безобразия привратник, мы идем к стальной двери, она слегка приоткрыта, и покуда тюрьма — это о невинности и вине, о преступлении и наказании, это еще о воротах и дверях, о решетках и бесконечных замках и ключах. Закрытая система, которая сведет с ума любого человека, включая надзирателей, рабы своей зарплаты, монотонность и гнетущая атмосфера их доконает. Мы поднимаемся по узкой спиральной лестнице башни, и я провожу рукой по камню, мне нравится его гладкость, ступени сбиты, стоптаны. Наверху — площадка с воротами слева и справа, стальная дверь заперта на цепочку и висячий замок, за ней следующая лестница, ведущая на вершину башни. Франко говорит, что старик-сицилиец, работающий в котельной, в свои лучшие годы был большим человеком и повидал мир. Над ним сжалился какой-то надзиратель, он уже десять лет не был за пределами тюрьмы, но эта информация под большим секретом.
Слева извивается и исчезает коридор, пыльный пол завален мусором, железом, мятым металлом и битыми камнями, последние ошметки нарисованного креста. Нас оттесняют вправо, со слабым скрипом открываются ворота, наш человек с ружьем становится на входе, и мы по одному просачиваемся мимо деревянной двери, на которой нарисована рамка, а в ней — извивающаяся змея. Мы ждем в длинной, узкой комнате, с одной стороны заваленной чурбаками и щепками, свет струится сквозь маленькие окна, расположенные на уровне колен, и становится жарко. Я склоняюсь и выглядываю из окна, вижу крышу нашего корпуса и маленький кусок другого двора. Мне лупят по плечу дубинкой, и я выпрямляюсь.
Воздух пропитан сырым запахом дерева и дыма, за дверью ревет котельная, за ней расположены душевые; я снова против своей воли вспоминаю свой сказочный лес, в котором я спал; я думаю о свободе быть единственным человеком в этом мире, я дрожу от тоски и не могу остановиться; я представляю, какими прекрасными были эти деревья, а теперь они срублены и готовы к кремации; я вижу дуб, и вяз, и наконец сосну, это все мои эгоистические гены — я не хочу этого видеть, воображение требует сравнить эти дрова с могучим лесом, и тут я обламываюсь. Три вечных человека, сидящих у топки, раздувают огонь, и я подхожу ближе, пытаюсь всмотреться и вижу спектакль, развернувшийся в печи, магию пламени. Печная заслонка закрыта, из-за нее вырывается дым и жар, но это несравнимо с жаром этой печи. Огонь разгорается, и по моей коже бегут мурашки, удовольствие сталкивается с ужасом.
Старик у топки пыхтит, смеется, перебрасывается шутками с молодыми заключенными, старый сицилиец говорит с Франко на их общем языке, Франко произносит слова более быстро, сицилиец — более взвешенно, южанин темный, Франко — светлый, у одного черные волосы, у другого — белые, но их манеры похожи. Франко не знает, почему сицилиец оказался в Семи Башнях, в течение двадцати лет он побывал в разных тюрьмах. Он не может спрашивать об этом старика. Как и мне, ему не хочется этого знать. Мне интересно знать, ждет ли кто-то этих троих. Они кажутся нормальными людьми, но ведь нужно совершить какое-то зверство, чтобы загреметь в тюрьму на двадцать лет. Они раздувают огонь и кажутся довольными, словно они проводят свои дни, окруженные теплом и счастливыми лицами, спрятавшиеся в теплом уголке от опасного мира. Люди из котельной живут в корпусе А, в прибежище для привилегированных осужденных, они заняты обеспечением жизнедеятельности тюрьмы, снимают сливки с нашего импровизированного Хилтона.
Я думаю про свою бабушку, старую леди, и про ее камин, вспоминаю ее уютную гостиную, уголь поджаривается, как картошка; и он такой красивый, что мне хочется протянуть руку и достать его, разрезать и положить в середину масла и печеных бобов, в холле холодно, а за окном темно, там полно призраков, мартышки-гоблины прячутся по самым темным углам, под лестницей, но в основном у меня под кроватью, и эти мерзавцы никогда не спят. И снова этот установленный порядок, я помогаю Нане разжигать огонь, чищу щеткой решетку, вытряхиваю пепел, складываю расколотые дрова, на верхушку кладу уголь, делаю свечки из старых газет, жду целый день, когда же мне дадут чиркнуть спичкой; и тогда пламя пожрет заголовки, вползет в самую сердцевину дров, и уголь ярко вспыхнет. Пламя растет и пожирает все подряд. И когда я думаю о том, что Нана ушла, умерла, я хочу колотить кулаками по стенам; и это было хорошее время, лучшие дни моей жизни, по крайней мере, они у меня были, у слишком многих людей не было и этого; и я снова возвращаюсь в Семь Башен, смотрю, как старые заключенные загребают уголь, думаю о муже Наны и дымовой трубе, и все приходит в порядок. Хорошие времена всегда кончатся, но кончаются и плохие. Я же здесь не навсегда.
Из душевой выходят десять человек, вытирают головы, у них забавно топорщатся волосы, и настроение у них такое, как будто они вышли на прогулку, как будто они выходят из бара. Мы занимаем их место, до невозможности быстро раздеваемся и развешиваем свою одежду на трубах. Ни один из нас не теряет времени на разговоры, каждая секунда — драгоценна, мы расстанавливаемся под душами, дотягиваемся до кранов, на пальцах — обвалившаяся штукатурка, вырывается горячая вода. И это лучший момент каждой недели. Отскрести с себя говнище. Смыть свои грехи. На воле визит в тюремную душевую кажется излюбленным комедийным действом, в этом — унижение изнасилования и смерть благородного рабочего человека. Они даже используют это в телерекламе. Либералы и консерваторы поют, не бери мыло в душ, ты голый, твоя дырка в жопе открыта; и предполагается, что все мы — невежественные уебаны, мы проводим время, ебя друг друга, в прямом смысле этих слов; и я смеюсь, вспоминая, как в первый раз пришел в душевую, я чуть не обосрался, думал, что эти люди правы, а их предупреждения — искренни, и в долю секунды мое мыло выпрыгивает из рук и падает в воронку воды в стоке, в конце концов застревает в решетке, и, наклоняясь, я смеюсь и пою — они никогда не возьмут меня живым. Люди не меняются только оттого, что оказались в тюрьме.
На все про все нам дается пять минут, и я быстро намыливаюсь, сдираю слои своего чувства вины, мягко тру порез на колене, осторожно, чтобы не оторвать корку, мне известно о микробах и всякой заразе. Я скребу каждую часть своего тела, как уличный боец в красных штанах, балансирую на одной ноге, промывая между пальцев ног, тру глубоко под мышками, живая природа, тема сафари-парка; и вот я машу мачете и заставляю отступить этих зверей, и вот наконец втираю в волосы шампунь, вымываю гнид, которые все равно через несколько дней, без эфира, они появятся снова. Я моюсь тщательно, но очень, очень быстро, и у меня остается немного времени, и я могу теперь постоять и понежиться под душем. Вымыться дочиста, а затем сосредоточиться изо всех сил, всасывая в себя каждый градус тепла. Холод Семи Башен проникает столь глубоко, что, кажется, в один день лед заменит мне костный мозг. Я могу остаться навсегда стоять под этим душем. Это фантастика, я зажмурил глаза, в душевой пар, и за ним все остальные парни исчезают из вида; и я в уединении, мои органы снова функционируют, кровь течет по жилам, тюремное заключение не слишком хорошо действует на сердце и мозги, запах мыла и шампуня смешиваются. Мысли разжижают мозги, а стрессы разрушают сердце, а холод вводит все тело в оцепенение, и от этого становится хуже втройне.
Как только вода начинает остывать, я дотягиваюсь до полотенца, вытираюсь и одеваюсь, спешу, чтобы не растерять ни капли тепла. Остальные парни делают то же самое, пар уходит, и голая комната приобретает свой обычный вид: десять капающих труб, разделенные перегородками, оставшийся грязный осадок течет по наклонному полу, всасываясь в сточную дыру. Мы протискиваемся обратно в комнату с дровами, вначале горлопаним, но потом становимся такими притихшими, и Франко даже забывает поболтать с сицилийцем. Мы вынуждены ждать несколько лишних минут, пока прибудет следующая партия грязных мужчин, они опаздывают, но мы. отдыхаем, мы довольны, мы счастливы посидеть здесь, у огня. Они приближаются, мы чувствуем это по смраду, и нас ведут обратно, за дверь со змеей. Моя одежда воняет, и как бы я ни отстирывал ее во дворе, она никогда не становится чистой, но человеческое тело — это еще хуже.