После бури. Книга вторая - Сегей Павлович Залыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Лазарев положил трубку, посидел молча. И развел перед Корниловым руками. Вот так.
— А вы принесли по цементному заключения геологов? – спросил он.
«Ага! – подумал Корнилов. – Если бы Лазарев был кругом прав, умел бы осуществить свою правоту, он бы не кипятился так и не переживал бы...» А тут спустя некоторое время Лазарев неожиданно еще и сказал:
— Мы-то, плановики, мы кто? Что мы знаем о себе? Почему планируем именно мы, а не кто-то другой, случайно, да? Какими мы должны быть и что мы должны знать? Знать все невозможно! Знать мало нельзя! Или вот: интуиция в нашем деле возможна или нет?
Тут уж Корнилов и вовсе подумал: «Ага, ага! Лазарев-то? При всей своей правоте вот как говорит! И сомневается как?!»
И, наконец, был случай... Очень, очень примечательный. Кажется, он-то навсегда и утвердил Корнилова в его всечеловеческом назначении, с того случая он и чувствовать себя в мире стал по-другому, и Лазарев, и даже жена Лазарева Нина Всеволодовна приобрели в его жизни необыкновенный смысл...
Случай был почти что обыкновенный, на первый взгляд ничего особенного...
В краевом театре «Факел революции» коллектив Крайплана смотрел Толстого, «Власть тьмы».
Лазаревы были вдвоем, поэтому Корнилов к ним не подходил, но в антракте они подошли к нему первыми. Константин Евгеньевич сказал:
— Давненько не видели мы графа... Давненько. Я даже соскучился! Очень занимательный был граф, интересный! Нина тоже соскучилась по графу!
— Еще как! – вздохнула Лазарева и улыбнулась Корнилову. Непосредственно ему. – А вы? – спросила она при этом.
— Конечно! – кивнул Корнилов. – Конечно, я по Толстому соскучился. Но графа-то нынче я не приметил.
— Неужели? – удивился Лазарев. – Неужели можно этакого изысканного, этакого умного графа и графства не заметить? Не знаю, не понимаю, как это можно. Я все время, каждую секунду графа вижу, что бы и когда бы он мне ни говорил! О темных мужиках говорит он – граф, о зеленом дубе, о поле боя под Аустерлицем – граф, о страданиях Нехлюдова – граф, о Николае Первом – граф. И в том, как он сам не хочет быть графом, он тоже граф и аристократ. Да разве разночинец Достоевский может так же аристократически видеть и думать – никогда! Достоевскому не веками выработанную культуру, не аристократизм и систему мышления подавай, ему подавай систему ее разрушения и ниспровержения! И это, заметьте, этот антагонизм происходит при необычайном сходстве их целей, при том, что оба видят в жизни тупик и оба видят выход из тупика не в чем-нибудь, не в классовой проблеме и борьбе, а в любви к ближнему своему!
— У вас, Константин Евгеньевич, – заметил Корнилов, – особый взгляд...
— Классовое чутье! – расшифровал Лазарев.
— Может быть! А это обязательно – принюхиваться к каждому без исключения предмету? Классово принюхиваться?
— Не обязательно! Но если вам от природы дан музыкальный слух или классовое обоняние, куда вы с ними денетесь? Убьете их, что ли? Их даже убить нельзя, невозможно! Вы сможете?
«Что, выкусил? – не без шаловливости посмотрела Нина Всеволодовна на Корнилова, но в то же время будто и сочувствуя ему, и спрашивая: – А что дальше? Мне это интересно».
Дальше Корнилов уже с некоторой меланхолией спросил:
— Вы Достоевского, наверное, и совсем не любите! Нынче его никто не любит, да? Сам нарком Луначарский страшно как его не любит!
— Почему же никто? – пожал плечами и энергично махнул рукой Лазарев. – Да вот она, собственная моя жена, прямо-таки обожает! А я действительно нет... И нынче, и всегда не любил: Достоевский ничего не разъяснял, но запутывал и без того запутанный мир.
Еще никому не удавалось запутать его так же... Но даже и не это странно; всегда было похоже на то, что обязательно должен явиться в мир великий и даже гениальный путаник, странно другое – немыслимый восторг и трепет перед ним человечества... Не знаю почему, но люди, погибая в путанице мира простирают руки к своему кумиру: «А это мы не сами по себе! Мы по Достоевскому погибаем!»
Подошел Бондарин.
И в нем тоже чувствовалось что-то необычное, не то праздничное, не то какие-то воспоминания его настигли, он тоже, наверное, многие годы не видел Толстого на сцене. Книги наедине с самим собой, конечно, читал, но чтобы увидеть толстовский спектакль в театре – где бы это? Чтобы при всем честном советском народе – и вдруг Толстой на сцене? Новые времена наступили... Да.
Бондарин вмиг схватил суть разговора:
— Да ни в жизнь! – сказал он. – История хоть и повторяется, но вовсе не так, чтобы в двадцатом веке мы погибали по предписаниям века девятнадцатого, это утопия! Мы если вздумаем погибать, то совершенно по-новому. Мы ведь по Толстому давно отверились, а по Достоевскому давно отсомневались, у нас совсем другая задача – бороться по Ленину! Вот какое дело... А я ведь – люблю дело!
— Ого! – удивился Лазарев и, прихватив Бондарина за рукав черного плотного костюма, легонько, но настойчиво потянул его в угол, высвобождая из разномастной толпы, которая неестественно густо заполняла небольшое сумрачное и неуютное, без всяких украшений театральное фойе. Там, в уголке, Лазарев спросил: – Таково, значит, ваше мнение, Георгий Васильевич? Неужели?!
— Зачем же мое? – ответил Бондарин. – Оно не мое, а ваше. Я ваше мнение уточняю, не более того!
— А-а-а, вот оно что! А я-то думал... Спасибо за помощь, но мне, право, было бы гораздо интереснее услышать ваше собственное мнение!
— Собственное? Пожалуйста! Мое мнение – служба! Я, знаете ли, Константин Евгеньевич, столько мнений на своем-то веку слыхивал и даже воочию видывал, через столько мнений