Мост через бухту Золотой Рог - Эмине Севги Эздамар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему, собственно, нет?
Студент ответил:
— Потому что мы не хотим, чтобы нами командовали Маркс или Мао, Хрущев или Кастро, Троцкий или Тито. У нас есть свой Ататюрк, а большевикам среди нас не место!
Наш комендант-коммунист стал тому студенту возражать:
— Турки, когда боролись против султана, часто называли себя большевиками, потому что русские большевики помогали турецким борцам за свободу и независимость оружием и золотом. Может, и твой дед называл себя большевиком, чего же ты теперь этого слова стыдишься?
Студент покраснел, да так сильно, что я испугалась — вдруг он теперь на всю жизнь таким останется? Он трижды выкрикнул:
— Мы — турки! Мы — турки! Мы — турки!
На это наш комендант-коммунист заорал:
— Вы провинциальные идиоты!
Через час провинциальные идиоты победили. Наш комендант-коммунист бросил нас с Мобилом и его дружками, а сам исчез. Мобил одержал победу. Я не знала, кто такие Маркс, Мао, Хрущев, Кастро и Троцкий. Из всех названных имен я знала только Ататюрка, а еще я очень хорошо знала, что такое «Мобил» — это что-то, что продают на бензоколонках. В Стамбуле было полно бензоколонок, которые так и назывались: «Мобил». У Мобила и двоих его дружков была машина. Они катали нас по Берлину и беспрерывно сигналили. Потом повели нас в танц-кафе «Бит Эппл». Резан с Мобилом пошли танцевать. Резан была очень хороша собой, и Поль тоже, и один из дружков Мобила, Салим, был очень красивый парень. Третьего из ребят мы то и дело забывали. Был он маленький, невзрачный, тихо сидел в углу и улыбался, глядя в свой бокал вина, как будто это его лучший друг. Салим улыбался поровну Поль и мне, поэтому мы все трое не танцевали. Стояли в сторонке, а третий парень вскоре отправился домой. Остальные двое позже отвезли нас, троих девчонок, в общитие. Был сильный дождь, поэтому перед общитием мы еще долго сидели в их машине. На нашем этаже уже были погашены все окна, только в комнате коменданта — коммуниста горел свет. Я видела, как мечется по каморке его сутулая тень, но на улицу она не падала — на улице не было снега. В подъезде, включив свет, мы, трое девчонок, поднимались к себе на этаж так, словно каждая из нас теперь сама по себе и сама за себя. Это Мобил и Салим нас разлучили. Когда мы открыли дверь на этаж, нас встретил комендант-коммунист.
— А вам что здесь нужно? — спросил он. Потом повернулся и молча ушел к себе в комнату, впервые на нашей памяти закрыв за собой дверь.
Мы, все трое, ни слова не говоря, выстирали свои чулки, уже не дружно вместе, а порознь, каждая в своем углу. На следующий день, отправляясь на завод в автобусе, мы, все трое девчонок, надели под пальто свои нарядные летние платья. Нам было холодно, у нас мерзли коленки, а на заводе каждая из нас работала так, как будто Мобил или Салим ежесекундно наблюдают за нами. Уходя на перекур в заводской туалет, мы, все трое, избегали смотреть друг на дружку, каждая курила в одиночку и смотрелась в зеркало.
Телефонная будка возле нашего несчастного вокзала, проходя мимо которой, мы прежде старались говорить громче или тише, чтобы наши родители в Турции нас услышали или, наоборот, не могли услышать, теперь стала самым обыкновенным телефоном-автоматом, из которого мы звонили в студенческое общежитие «Айхкамп». Там жили Мобил и Салим. Стоя возле телефонной будки, я поглядывала на окно нашего коменданта и чувствовала, как на меня накатывает усталость. Когда мы звонили Мобилу и Салиму, они, как правило, говорили «да» и называли нам адреса мест, где мы могли бы встретиться сегодня вечером. Там были и другие их приятели, сидели вместе с ними за столом или стояли у стойки бара. Однажды я надела блузку из блестящей материи. Но когда Салим, первой пригласив меня на танец, потом пошел танцевать с другой девушкой, мне стало стыдно за свою блестящую блузку. Я потом весь вечер просидела у стойки, и у меня было достаточно времени, чтобы эту блузку как следует разглядеть. Мои ноги свисали с высокого табурета и болтались, не находя себе опоры. Мне давно было пора уходить, но я, как приклеенная, не могла оторваться от табурета и безвольно следила за манипуляциями бармена. Ночью, подходя к нашему женскому общитию, я завернула во двор к помойке, сняла с себя блестящую блузку и выбросила в мусорный бачок.
Расстаться с рабочими и рабочим объединением было нетрудно, расстаться со студентами оказалось куда трудней. Лица рабочих, их шеи, подбородки, рты были изборождены морщинами, которые чуть что приходили в движение, ложась на лицо новым узором. Их лица были как переменчивые маски, эти маски можно было любить, можно было над ними смеяться или плакать, а потом снова позабыть и бросить. Они, рабочие, над своими масками иной раз и сами потешались. Зато на лицах студентов не было никаких складок, они стояли перед глазами неизменные, гладкие, как будто кто-то сторонний постоянно за их лицами приглядывает. И поскольку сами они смотрели на себя как бы со стороны и этак испытующе, мы тоже стали смотреть на себя как будто со стороны и строже. Когда они смотрели нам в глаза, взгляд их говорил: «Я хочу тебе кое-что сказать, но не сегодня, в другой раз». Вот так и получалось, что все важное откладывалось на потом и внешне по отношению друг к другу сохранялось равнодушие, хотя и вежливо-дружелюбное.
Из наших ночных разговоров с Резан исчез Чехов. Хотя Резан по-прежнему читала томик его рассказов во вспыхивающем и гаснущем рекламном свете от Театра Хеббеля и по-прежнему свешивала ко мне голову со своей верхней койки, говорила она теперь исключительно о Мобиле. Ничего особенного она о нем не рассказывала, только повторяла, что он ей сказал: «Он сказал… он сказал..»- и так без конца. Получалось почти так же, как у нашего коменданта-коммуниста или как у Атамана, которые, чуть что, своего Брехта поминали: «Брехт бы на это сказал…»Вот так фразы Мобила каждую ночь проникали к нам в женское общитие. Сама Резан тоже стала говорить по-другому. Она теперь произносила всякие слова вроде «реалистично», «нереалистично», «это чистый мазохизм» или еще: «Это стоит обсудить». Но ничего ни с кем при этом не обсуждала. Слова, позаимствованные у Мобила, оставались в ее устах неразгаданными ребусами. И теперь ночами во вспыхивающем и гаснущем свете рекламных огней Театра Хеббеля она силилась эти ребусы разгадать. Однажды, к примеру, она позвонила Мобилу из нашего телефона-автомата, а он в это время как раз писал в туалете, о чем ей и сообщил: «Сейчас, пописаю только…»Резан слушала в трубку, как он на другом конце провода писает, а у автомата человека три уже ждали своей очереди позвонить. Боясь, что они тоже услышат, как Мобил писает, она стала отгонять их рукой — у нее, мол, очень важный разговор.
Мобил и Салим давно уже превратили ночь в день и вели ночной образ жизни. Я спросила Гюль, чем ей Салим так понравился. Она ответила:
— Не знаю, от него так чисто пахнет…
Мы говорили, что останемся тут только на год, Мобил и Салим говорили: мы останемся только на пять лет. И когда они об этих пяти годах с такой легкостью упоминали, мне тотчас смерть мерещилась: вдруг она это услышит и сразу их убьет. И когда они о своей родне говорили, об отцах, матерях, дядьях, братьях, племянниках и племянницах, кузенах и кузинах, сестрах, они упоминали их без всякого страха, как будто к ним смерть никогда не пожалует. Они, к примеру, могли сказать: «Через шесть лет мой брат тоже сюда приедет, он тоже хочет в Берлине учиться». Звучало это так, будто в семьях студентов никто и никогда не умирает.