Вечная жизнь: новый взгляд. За пределами религии, мистики и науки - Джон Шелби Спонг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Робертом Крэндоллом начался мой переход от буквального восприятия Библии к «учениям Церкви». Это был все еще своего рода фундаментализм, однако он давал мне больше пространства для маневра. К этому новому пониманию я двинулся с облегчением. Учения Церкви оказались гораздо шире, без жестких определений и рамок, в отличие от непогрешимых слов Библии. Я все еще находился на том этапе человеческого развития, на котором мне настоятельно требовался высший эталон истины, чтобы держать в узде мою тревожность. «Вера Церкви» оказалась авторитетом, более открытым к диалогу, и вызывала более приятные ощущения, чем все эти обескураживающие и авторитарные заявления: «Так гласит Библия!»
Роберт Крэндолл говорил о том, что называл «верой» или «депозитом веры», так, словно это был сжатый, четко определенный корпус данных, отправленных с небес на землю в форме ясных и четких суждений, дополненных сносками во благо верующих. Подозреваю, что он и вправду так считал. Для него не имела значения борьба с проблемами и спорными мнениями. Важно было лишь хранить верность «учениям Церкви» как помощи в жизни. К «вере» он относился как к облачению, которое в самом деле мог надевать и носить. Все мои вопросы о Боге и смерти блекли перед его надежной уверенностью. Он заполнил гигантскую ноющую пустоту у меня внутри, и я быстро превратился в ученика, последователя, почти фаната. В то время у них с женой не было детей, поэтому, возможно, моя юношеская преданность восполняла некую их потребность, – этого я не знаю и не узнаю никогда. Но отношения с ними я, без сомнения, причисляю к судьбоносным. Именно благодаря Роберту Крэндоллу я хотел и даже рвался стать священником, как он. Из-за него я поступил в Университет Северной Каролины и придерживался учебной программы, которую наметил Роберт. Из-за него я выбрал богословское учебное заведение, которое посещал, готовясь к посвящению в сан. Разумеется, это было то же заведение, которое закончил сам Роберт. Кроме того, он служил для меня образцом, источником влияния и фокусом внимания в первые годы моей карьеры священника. Роберт Крэндолл был настолько твердо убежден в том, во что он верил, что обеспечил мне ощущение религиозного и личного покоя, подобного которому я прежде никогда не испытывал. Я практически не сомневался в том, что, хотя мне все еще недостает ответов на некоторые вопросы, со временем моя вера даст мне эти ответы. Надо лишь набраться терпения. Я стремился быть рядом со своим наставником, «облечься» в эту «веру Церкви» и спокойно жить в ее тесных рамках. Роберт Крэндолл производил впечатление не только компетентного, но и любящего и заботливого человека. Я открыто восхищался им. Мою непогрешимую Библию вытеснила непогрешимая Церковь. Теперь я понимаю, что в то время был по-прежнему движим своей потребностью в уверенности и защищенности. Ведь как-никак, такова первичная функция религии: вселять уверенность. Окрыленный этой новообретенной уверенностью, я подчинил всю свою жизнь одной цели – посвящению в духовный сан: так я стремился распространять уверенность, которую сам нашел в новом понимании христианства. Она поддерживала меня долгие годы, но не препятствовала поискам, которые продолжались, несмотря на мою уверенность, присущую духовному лицу.
Если бы мне понадобилось соотнести эту фазу моего личного путешествия со сценарием путешествия всего человечества, я сказал бы, что совершил переход из Древнего мира, где не было ничего понятного полностью, в то время, которое можно уподобить XIII веку в Западной Европе, – в эпоху веры с беспрекословным и необсуждаемым пропозициональным пониманием христианства. Это был период великой религиозной определенности, время, когда считалось, что истину можно постичь, будучи в человеческом обличии, и что «истинная вера» может быть нашей собственностью. Я стал «крэндоллистом» до мозга костей.
Совсем «по-монашески» я систематически укреплял эту веру рядом духовных практик. Общий молитвенник Епископальной церкви служил мне неким духовным корсетом: словно монах, я молился каждое утро и вечер, а еще непрестанно изучал Библию. Беспокойные университетские годы стали испытанием для моей подростковой веры, но годы учебы в семинарии возродили ее, и я уже не сомневался, что в этом состоянии она сохранится навсегда. Это «навсегда» оказалось довольно кратким.
Моя первая паства в Дареме, штат Северная Каролина, состояла из двух отдельных групп верующих, в соответствии с расположением церкви. По одну сторону от нее стояла текстильная фабрика Эрвина, вокруг которой разросся небольшой фабричный городок, и ей же принадлежало большинство местных жилых домов. По другую сторону был выстроен Дюкский университет. Прихожане из «фабричной» группы были не слишком хорошо образованы и не особенно пытливы. Они понятия не имели, почему должны отмечать дни святого Филиппа и святого Иакова в мае или святого Симона и святого Иуды – в октябре, но терпели мое рвение. В университетской части паствы преобладали студенты и недавние выпускники прославленного университета, многие из которых продолжали учебу там же, на медицинском факультете, готовясь стать врачами. Они неустанно выманивали меня за пределы моего религиозного гетто. Их мало прельщал монастырский покой богословской определенности, верность которой я по-прежнему хранил. Они не проявляли ни малейшего желания возвращаться в XIII век. И хотя я еще не был готов отказаться от религиозной уверенности, обретенной недавно, я понимал, несмотря на то что пока не решался признать это: моя уверенность мало-помалу изживала себя. Никто не в силах войти в мир университета и не ответить на брошенный им вызов. Если нет никакой «истинной веры», как же тогда оценивать истину? Вот в чем заключалась моя пугающая дилемма.
В истории человечества Эпоха веры закончилась на XIII веке. В Дюкском университете мне тоже пришлось двигаться дальше, и гораздо быстрее, чем мне того хотелось. Места отдохновения, якобы изобилующие уверенностью, постепенно становились пригодными лишь для все более краткого пребывания. Я все чаще ловил себя на том, что пытаюсь провозглашать традиционные религиозные объяснения и решения и в то же время чувствую, как первые волны того, что в своем социальном проявлении называлось Просвещением, размывают предпосылки всех моих утверждений. Если традиционная религия действительно запечатлела Бога и отразила Его в своих словах и фразах, тогда для меня было очевидным: и этого Бога, и слова Его религии, и ее фразы следует защищать. Однако мир, куда я направлялся, похоже, почти интуитивно знал, что невозможно ни довольствоваться определенностями прошлого, ни вернуться к ним. Подобное стремление при попытке воплотить его в жизнь просто гаснет. И тогда встает вопрос: куда же нам идти? Не следует удивляться тому, что Бог, которого, как мне казалось, я обрел, теперь утрачивал актуальность. Реакция Церкви на вопросы, которые все чаще ставила передо мной жизнь, уже не выглядела содержащей ответы. Мне осталось лишь вновь обратиться к давней травме, которую самосознание нанесло моим далеким предкам. Я задумывался о многом. Есть ли какие-нибудь цель или смысл, которые можно придать миру извне? Разве не этого всегда добивалась религия? Существует ли хоть какая-то надежда на будущее для нашей жизни, так явно ограниченной конечностью и смертью? Если ответ на оба или какой-либо из этих вопросов не содержится в религии, можно ли найти его где-нибудь еще, или, как мы опасались с давних пор, мы неисправимы и стремимся обрести надежду так отчаянно, что готовы обманываться? Теперь сами религиозные искания наполнились тревожностью.