Дублинеска - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет-нет, – отвечает Рикардо извиняющимся тоном, – и в мыслях не было. Но, сдается мне, ты уже несколько месяцев не видел вообще никакого зонтика. Ты же вообще не выходишь из дому. Что по этому поводу говорит Селия?
Нет ответа. Они молча идут по улице Мальорки, пока Рикардо не прерывает молчание и не спрашивает, читал ли Риба поэму Ларри О’Салливана. Риба даже не представляет, кто он такой, этот O’Салливан. Обычно он интересуется только писателями, чьи имена ему что-нибудь говорят, в остальных он просто не верит – подозревает, что они все выдуманные.
– Я не знал, что О’Салливан начал писать стихи, – говорит он Рикардо.
– О’Салливан отродясь пишет стихи! Кажется, ты становишься типичным плохо осведомленным бывшим издателем.
Подходя к «Бельведеру», Рикардо указывает на молоденькое деревце с твердым округлым стволом между влажным тротуаром и канавкой, где тонкой струйкой бежит дождевая вода. Плотное, невысокое, в половину его роста, оно торчит в воздухе и словно бы рассылает импульсы растопыренными во все стороны молодыми ветвями.
– Это могла бы быть поэма O’Салливана, – говорит Рикардо, раскуривая вечный «Пэлл Мэлл».
Они уже стоят у стойки в «Бельведере», а Рикардо все рассуждает о деревце и о том, как бы О’Салливан сделал из него поэму, а потом переходит к самому О’Салливану, бостонскому поэту.
– Бостон для него – город контрастов, – говорит Рикардо, хотя никто его об этом не спрашивал. – Город, где одновременно царят жара и холод, страсть и равнодушие, богатство и бедность, толпа и личность, – он судорожно курит и говорит с таким жаром, словно выступает перед публикой с обзором творчества O’Салливана или только что выступил, и теперь пересказывает по памяти. – Это город, где надо закрываться на замок или все время ощущать, что тебя переполняет и электризует его энергия… Я уже вижу, что ты его вообще не читал. Потом, в «Ла Сентрали», я тебе покажу кое-какие его вещи. Он очень… американец, если ты понимаешь, что я имею в виду.
Кажется, будто дождь за окнами становится все сильней, но это только иллюзия.
Рикардо тоже очень американец, несмотря на свое колумбийское происхождение. Сейчас он с великолепным апломбом уверяет Рибу, что О’Салливан – мастер подмены, заменяет поэтическое обыденным и выводит это обыденное на передний план. А чтобы Риба лучше понял, что он имеет в виду, цитирует ему строки о прогулке в центре Бостона: «Я вышел, чтобы мне почистили башмаки, / иду душной улицей, подставившей себя солнцу / с гамбургером в одной руке и бутылкой темного пива в другой / и покупаю уродливый «New World Writing», / чтоб знать, чем сейчас заняты поэты из Ганы».
Рибе хочется спросить, что такое «New World Writing», но он сдерживает себя и ограничивается попыткой выяснить у Рикардо, чем именно, по его мнению, могли быть заняты поэты из Ганы в этот солнечный, так вдохновивший О’Салливана день. Рикардо смотрит на него с внезапным сочувствием, словно бы Риба был инопланетянином неизвестного доселе вида. Но и сам Рикардо – марсианин марсианином. И уж точно были марсианами его блаженные колумбийские родители, и нельзя сказать, чтобы Рикардо ничего от них не унаследовал. Взять, например, его двуликость, его тягу к одной стороне медали и ее неизбежному союзу с другой стороной. Его родители всю жизнь были несгибаемыми прогрессистами и привили ему что-то вроде враждебной любви и нежнейшей ненависти ко всей левацкой революционной иконографии. Но, будучи яростными «гошистами», они открыто, почти скандально-откровенно дружили с такими богатеями, как Эндрю Семплтон, инвестор и филантроп, известный как «веселый миллионер».
«Деньги и много смеха. Очень по-американски», – говорит Рикардо всякий раз, когда вспоминает этого доброго человека, своего нежного и великодушного крестного отца. Риба всегда подозревал, что раньше или позже Рикардо напишет «Повесть о настоящем Семплтоне». Хотя через руки его крестного проходили огромные деньги, он никогда не скупился и охотно помогал многим, включая и родителей Рикардо, особенно когда они, арестованные за политику, оказались в боготской тюрьме. Выросший среди таких взрослых, Рикардо с детства был обречен на раздвоение личности. Так оно и вышло: заядлый курильщик трубочного табака у себя дома, на людях он лихорадочно курил «Пэлл Мэлл»; писал то торжественно и важно, то легко и игриво, в зависимости от того, с какой встал ноги; домосед и добрый семьянин, он был опасным ночным существом; Джекилл и Хайд из бешено-современной Колумбии и в то же время – тихий американец. Было бы изумительно уговорить его поехать в Дублин. И почему бы не попытаться прямо сейчас?
Ожидая подходящего момента, чтобы заговорить о поездке, Риба вспоминает все, что Рикардо когда-либо рассказывал ему о себе. От истории своего отрочества до памятной сцены с Томом Уэйтсом и номером в нью-йоркском отеле. Дочь подруги друзей родителей Рикардо договорилась с Уэйтсом об интервью. Рикардо напросился с нею. Он хотел только узнать – по правде сказать, он умирал от любопытства, – что Уэйтс делает в номере, когда остается один. Они постучали в дверь. Уэйтс открыл. Он был в темных очках, в сильно выцветшей гавайской рубахе, и вид у него был крайне недружелюбный.
– Я извиняюсь, – сказал Уэйтс, – нету места.
Так Рикардо пережил свой личный и не вполне удавшийся апогей. Он оказался в центре мира Тома Уэйтса и был вышвырнут оттуда под грохот закрывшейся двери. Интервью не состоялось. Дочь подруги друзей плакала и во всем винила его.
На самом деле самые авангардные черты рикардовой поэтики – и Рикардо никогда этого не скрывал – восходят к тем же источникам, из которых черпал вдохновение Том Уэйтс: к ирландским балладам, к блюзам хлопковых плантаций, к нью-орлеанским ритмам, к песенкам, звучавшим в тридцатые годы в немецких кабаре, к рок-н-роллу и музыке кантри. И всякий раз попытки Рикардо изобразить и перенести на бумагу кабацкий тембр Уэйтса – ни больше ни меньше! – проваливались, хотя и не без достоинства.
Вероятно, фраза, оброненная певцом в дверях, очень глубоко въелась в память Рикардо. Въелись гавайка и темные очки. И Рикардо не раз и не два использовал слова Уэйтса, чтобы избавиться от кого-нибудь.
Вот и сейчас он произносит их, имея в виду оставить уже «Бельведер» и пойти в «Ла Сентраль» купить книг. Извиняюсь, говорит он, места нету.
– Что?!
Рикардо находится в постоянном движении. Он чудовищно беспокойный. Нужно быстрее что-нибудь предпринять, чтобы задержать его, и будь что будет. Риба еще не предложил ему поехать в Дублин. Боже мой, почему? Когда он собирается это сделать? Не сейчас, нет, потому что мысленно Рикардо уже не здесь, он уже почти на улице, он бежит из «Бельведера», потому что здесь действительно нету места.
Полчаса спустя Рикардо, наконец, настигнут приглашением. И говорит, что прежде чем согласиться поехать с ним и с Хавьером в Дублин, он хотел бы получить ответ на один-единственный вопрос. Он хочет знать, затеял ли Риба эту поездку только из-за Блумсдэя или у него есть скрытые причины, о которых Рикардо следует знать заранее.
Риба по-прежнему убежден, что даже намек на похороны эпохи Гутенберга может все испортить. Чего доброго, Рикардо подумает – и будет не так уж не прав, – что Риба намеревается похоронить самого себя, устроить церемонию прощания с собою – с безработным полубесплодным издателем, позорно праздным компьютерным аутистом.