Герда Таро: двойная экспозиция - Хелена Янечек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда учитель истории и философии замечал, что Вилли был рассеян, то кричал: «Чардак, замечтались?! На перемене останетесь в классе». Не имело никакого значения, ломал ли Вилли голову над тем, как вновь увидеть одну девушку (интересно, она всегда ходит одной и той же дорогой?), или размышлял о кантовской концепции «выхода человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине»[75]. В этом и дело: если ты пытался выйти из состояния несовершеннолетия, чтобы занять Freiraum, то рисковал прийти в никуда. Но если обживал его не один, а вместе с другими, это пространство свободы получало воплощение: слова обдуманные или записанные теперь стали словами, произносимыми вслух. Никчемное тело, склонившееся над партой в предательской позе, теперь составляло одно целое со множеством разных других тел (и некоторые из них были весьма примечательны). Тела встречались, двигались, росли в одном общем и более обширном пространстве – как внутреннем, так и географическом. Они больше не походили на болты, скрепляющие неподвижную конструкцию; скорее они напоминали части искусного механизма, которому, чтобы он заработал, требовалась игра. Spielraum[76]– вот что они выиграли, и это еще более непереводимое понятие, чем Freiraum.
Доктор Чардак вытер пот и снова зашагал вперед, перебирая про себя возможные варианты; дословный перевод всплывшего из прошлого слова – room to play[77] – он сразу забраковал. Да, они были молоды, не поспоришь, но это пространство вовсе не было для них чем‑то вроде детской площадки.
«Пора взрослеть, Вильгельм, хватит играть в революционера!» Этот неуместный отцовский попрек приводил его в бешенство. Такса без колебаний уехал в Париж, как только «игра» стала по‑настоящему серьезной. Может, играли ушедшие в подполье младшие братья Герды? Играл ли Зома, брат Георга, когда его, тринадцати– или четырнадцатилетнего, до полусмерти избили коричневорубашечники? Играл ли сам Георг, которому приходилось скрываться месяцами, или Рут, активная участница школьного профсоюза, или Герда, ездившая по ночам на мотоцикле с выключенными фарами расклеивать листовки на окраинах Лейпцига?
Нет, ни для кого из них это не было игрой. Хотя с Гердой, как обычно, все было сложнее.
Казалось, Герду никогда и ничто не тревожило. Когда в Лейпциге она рассказывала о своих поездках в Берлин, где стычки были в порядке вещей, или когда в Париже объявила, что едет одна в Испанию, все остальные – даже Капа – начинали наперебой давать ей советы. «Не беспокойтесь!» – усмехалась она добродушно. А в ответ на «Герда, это не игра» ужасно сердилась. Она уже не ребенок! Она умеет вести бухгалтерию, мгновенно пересчитывать курсы валют, помнит до последнего пфеннига или сантима цены в лавочке и вообще всегда выпутывается из неприятностей.
«У меня есть голова на плечах, в отличие от вас», – фыркала она. Да, голова у нее была, к тому же еще и упрямая.
Но с этим ничего нельзя было поделать: Герда всегда выглядела беззаботной. Иллюзия легкости рождалась из излучаемого ею очарования, из парадоксального несгибаемого изящества, из видимости, что эта легкость – или природный дар, или недостаток, но никак не плод усилия воли или постоянной работы над собой.
– Асh, Вилли, жизнь слишком серьезна, чтобы принимать ее всерьез.
Не ему одному предзначался этот афоризм, чье происхождение он узнал только в Америке, увидев вышивку в рамке Life is far too important to be taken seriously. Oscar Wilde[78]. Или это была подушка на кресле?
Этот каламбур как нельзя лучше подходил ей самой: Герда все делала всерьез, даже когда казалось, что это не так. И возможно, она сама попадалась в свою же ловушку.
Венгра с «Лейкой» она приметила сразу («Фридман? Милый хвастун»), и принялась подтрунивать над ним («Побрейся – стиль про́клятых поэтов уже не в моде»), и вскоре взяла на себя роль опытной и дельной подруги. То, что Андре Фридман был уроженцем города – единственного достойного соперника Парижа, что он появился на свет в ателье, в самом сердце будапештского квартала моды, что прошел школу жизни в игорных домах и на улицах с дурной славой, одним словом, что успел поплавать и в чистых, и в мутных водах savoir vivre[79], – так вот, все это не произвело на Герду, с ее швейцарским воспитанием, отшлифованным в революционных салонах Лейпцига, ни малейшего впечатления. Но она приобрела над ним власть Пигмалиона (он называл ее arbitra elegantiæ[80], а иногда – церемониймейстером), что, несомненно, льстило ее самолюбию. В общем, Герда играла в игру «Облагородим балканского цыгана». Андре как нельзя лучше подходил для этой роли, а copains и camarades[81] наблюдали за сюрреалистическим спектаклем, замаскированным под буржуазный обычай. Подмостками служили кафе на бульварах Сен-Мишель и Монпарнас. Вот оно, истинное Spielraum.
Там они могли предаваться мечтам о славе, неограниченным, в отличие от кусков сахара, которые Фридман принимался запихивать себе в рукава, стоило гарсонам отвернуться и оставить серебряные сахарницы на столиках без присмотра. Теперь он делал это скорее ради тренировки, а не спасения от голода, но официанты кафе «Ля Куполь», «Капуляд» и «Дом» знали его, и им было без разницы, исчезает сладкая добыча в карманах засаленной замшевой куртки или бежевого делового плаща, купленного по настоянию Герды Похорилле. Это была игра, театр, и они наслаждались им все вместе. Часто денег у Герды и Андре не хватало даже на кино, и тогда они сами разыгрывали целые представления. Друзья на зрительских местах со дня на день ждали финала этой комедии: ведь рано или поздно ослепительной Герде Похорилле надоест ее номер с Андре Фридманом. Но вместо этого она влюбилась в него.
Летом 1935 года они отправились автостопом, отдыхать с палатками на пустынный и благоухающий островок на юге Франции. Вдали от Парижа, где слишком много препятствий и прочих соблазнов, кое‑что происходит гораздо проще, но Герда была так явно влюблена в Андре Фридмана, что Вилли внезапно почувствовал себя отпущенным на свободу.
Однажды утром он хотел предложить им съездить в Канны, паром отплывал через час с небольшим. Он нашел их на скале, босоногих (облупившийся лак на ногтях у Герды, очень смуглые ноги Андре), пытавшихся разнообразить свежей рыбой ежедневный рацион из консервированных сардин. Они сидели рядом, не говоря ни слова и не сводя глаз с поплавка. Фридман был непривычно тихим, неподвижным; только его пальцы перебирали рыжеватую гриву Герды, а она вторила их движениям, по‑кошачьи поводя головой.
Вилли замер на тропинке, наблюдая за их самозабвенной игрой и чувствуя еще большую неловкость, чем когда