Нас там нет - Лариса Бау
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была очень старая женщина. Вечером, когда спадала жара, она выползала посидеть перед подъездом во дворе.
Иногда подходили соседки поболтать.
Дети сторонились ее. У нее был скрипучий каркающий голос и страшный инвалидный ботинок, как огромное копыто. Бабушка не позволяла мне смотреть на него в ее присутствии.
Сладость ужаса проникает в детское сердце, притягивает, не отпускает. Я пыталась представить ее ногу в нем, в голову лезли куриные лапы, козлиные мохнатые копыта, рыбьи плавники. Тогда это было совсем не смешно.
Однажды я спросила дома: что у нее там в ботинке?
— Больная нога, неприлично спрашивать, это ее расстроит. Всё, точка.
Бабушке очень важно было научить меня правилам поведения в жизни, а саму жизнь я могла добыть сама.
Один день в году Берта Лейбовна не появлялась во дворе. Соседи отгоняли детей от ее окон на первом этаже: она больна, давайте все отсюда!
Как-то среди нас, детей, прошел слух, что не больна она вовсе, а колдует.
— Она же ведьма, не знала, что ли? У ведьмов всегда такие ноги.
— Но у ведьм обе такие ноги, если уж так, а у нее одна!
— Не веришь? Пойдем, увидишь — колдует.
Мы пролезли через цепкие кусты под окном ее комнаты, забрались на узкий карниз.
В сумеречной комнате на кровати сидела Берта Лейбовна. В ночной рубашке, покрыв голову полотенцем. Она раскачивалась, негромко монотонно бубнила своим скрипучим голосом непонятные слова.
Она была босая. Ведьмина нога кончалась скрюченной детской короткой ступней, розовой, беспомощной, как крысячья лапка.
Слезли с карниза, ошеломленно молчали под окном, слушая загадочные слова: «Барух ата адонай, элохейну мелех хаолам…»
* * *
Бабушка сватала Доктору одиноких женщин, остальные сами сватались. Вся улица знала, какой завидный жених в нашем дворе имеется, поэтому заглядывали к нам разные дамочки, как бы просто так… а мы их встречали понимающим взглядом.
Вот например, НинМихална.
НинМихална была дородная женщина. Большая, как бегемот, и модная, как Жаклин Кеннеди.
Бабушка шила ей. Обе соблюдали тайну, чтоб фининспектор не застукал. Были у них и другие тайны, закрывали в комнату дверь, чаевничали… Не всегда удавалось подслушать.
Но как-то раз удалось. И сердце мое обмерло и остановилось. Они строили планы захомутать Моего Божественного Возлюбленного, Моего Военного Доктора, Старого, но Стройного, Холостого, но со скрипучей матерью в страшном инвалидном ботинке. Она, эта крокодилица, кровавая помада, полумесяцем бровь! Туфли-лодочки! Лодки, баржи! Как я завидовала соседям, у которых кот писал гостям в ботинки!
Бедняга невинно кокетничала со мной: «Ах, бабушка твоя такая мастерица…»
Как же мне хотелось, когда ОН проходил по двору, задевая фуражкой ветки деревьев, Высокий Красавец Мой, донести про бабий заговор!
Они выработали стратегию, сначала надо было заполучить на свою сторону мамочку — эту глуховатую инвалидку, сидевшую с костылем у подъезда. Ну вы помните, у нее был копытный ботинок? Детская простодушная жестокость! Не будь проклятого ботинка, может, стали бы приятелями, она бы рассказывала, как была девочкой, стройной, легкой. Мне тогда казалось, что все хотели быть девочками. Когда и как они сговорились, я не знаю. Но вот судный день настал. НинМихална отправилась на материнские смотрины.
На глазах у всего двора она нависла над старушкой, готовясь проорать в глухое ухо необходимую любезность. Бабушка целомудренно стояла в стороне, народ навис с балконов. Вечерело, время было неудачное, сплетенное.
Глухие люди, как известно, говорят громко. И на весь двор раздалось:
— Помилуйте, у меня сын худой!
Злорадное торжество и высокие девичьи надежды забились в моей коварной не по летам душе!
Мне было уже восемь лет, я была высока, стройна, я играла на пианино, и бабушка шила мне из старья прекрасные наряды… Ну еще десять лет подождать Военному Доктору!
Не дождался меня.
* * *
А потом меня увезли жить в Москву, в шестой класс. И я жила там, как египетский бог Анубис или Осирис, или кто там с песьей головой: весь год мертвый, а летом, когда в Ташкент ехать к старикам, — воскресал.
И вот, когда мне было уже лет четырнадцать, наверно, я приехала летом в Ташкент, а мой Доктор, нате вам, женился на стюардессе рейса Ташкент — Алма-Ата! Она была молодая красавица, изящная, тоже очень высокая, в синей пилотке и костюмчике! Я его выбор одобрила сразу, без даже ревности! Это была жизнь богов, одно созерцание которой наполняет душу ликованием.
Но не все были так боговосхищены, многие злословили, а мамаша его так вообще убивалась моей бабушке: ее не воспитывали в духе интернационализма, и казахская национальность богини ей была чужда. И молодость тоже, что, мол, хвостом вертеть начнет! Бабушка увещевала ее как могла, рассказывала, как у нас в семье разные национальности женились, и у других тоже, и ничего, живут.
Доктор съехал, но посещал мамашу аккуратно. Через год мамаша радостно качала коляску, скрипуче гугукала младенчику в азиатскую мордочку…
Надеюсь, они долго жили счастливо. Чтоб умереть в один день — это я сомневаюсь, дальше не помню уже.
Меня захватило выживание собственной жизни в далеком краю…
Про любовь у взрослых мы имели всякие примеры, большей частью непонятные, неизбежные, судьбоносные и неотвратимые.
Вот, к примеру, Миллерша — это была соседка, полька. Католическая была женщина, суровая, большая, одевалась европейски, имела в доме пианино — я иногда играла с ней в четыре руки «Молитву девы» или что-нибудь такое чувствительное, что в музыкальной школе не проходили.
Было у нее в квартире темно и даже прохладно, большая статуя мадонны стояла в углу. Такая, как в детстве сказала бы, «настоящая» статуя, со слезами на печальном лице, пугающая неизбежным взрослением и необходимостью понимать «смертности».
Дружила она, пожалуй, только с моей бабушкой, тайной полькой, записанной русской в процессе выживания перед войной. Обмен пирогами, редкие вечерние посиделки, мне всегда хотелось пойти к ней в гости, хотя мне доставалось от нее — не получалось из меня достойной барышни.
Так вот, у нее был муж — старый худой еврей, подобранный где-то на полустанке в конце войны. Она звала его по фамилии — Миллер, во дворе ее звали, естественно, Миллерша, что ее бесило: «Не жидовска фамилия у меня». Она поносила несчастного Миллера на чем свет стоит, открыто, во дворе, орала на него так громко, что мы, дети, сначала приседали в страхе, а потом разбегались, заливаясь смехом. Почему? За что? При встречах с моей бабушкой аспид Миллер был главной темой ее страстных монологов.