Аппендикс - Александра Петрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сан Лоренцо был его первым приютом после того, как захлопнулись двери, впускающие в привычную жизнь. Через десять дней на рассвете он переместился в Квадраро к другим товарищам, а потом уже в Пьетралату[142], за ней – в Ребиббию, где остался на двадцатилетие, вычеркнув из памяти все адреса, привычки и ограничив свое общение небольшим количеством нелюбопытных или нелюбопытствующих, помогавших ему просто заработать на хлеб.
Тело, проходя по маршруту тридцатилетней давности, нащупывало пунктиры ведущих в прошлое мыслей. Через туннель выскочил к белеющим гигантским воротам Маджоре, где пересекались трамвайные пути, валялось тряпье и коробки и на остановках понуро стоял народ из иммигрантов. Среди реставраторов ворот упоминался римский генерал Флавий Стилихон. Курьезная оплошность. С Тибуртинских ворот, да и со всех других мест его имя было соскребано и вымарано, чтоб никто не посмел вспомнить казненного предателя, хотя, скорее всего, он им не был, и, лишившись его, Рим пал.
По неприютной и почти безлюдной, если не считать редких, застывших под фонарями девушек, Казилине вышел к Казилине Веккья. Как и тогда, на ней стояли одноэтажные постройки, в которых когда-то были дома свиданий, пустыри, тьма, из-за поворота – волчьи глаза машин, спустился вниз к Мандрионе[143]. Кажется, опять, как в шестидесятые – семидесятые, в арках акведука кто-то ютился. В Квадраро он сел в метро. Уже несколько месяцев, как он жил не прячась, вовсю. Играл в поддавки. Или это была русская рулетка, которую русские, оказывается, называли американской?
Дома он смотрел в черное незанавешенное окно и воображал себе встречу со Шпицем. Теперь, когда он знал, где можно его найти, он хотел посмотреть ему в глаза. Был ли тот предателем? А если да, то чего? Какое значение это могло иметь после стольких лет, когда все только и старались забыть о прошлом? Если все раскаялись, если официально отреклись от вооруженной борьбы, которая была полным абсурдом и крахом, то Шпиц просто оказался чуть впереди своего времени, учуял опасность, побежал по следу нового хозяина, принес ему дичь. И наверное, получил по заслугам. А может, он был не доносчиком, а осведомителем, и тогда они просто идиоты, что не смогли этого понять. Он посадил его бывших друзей, а один из товарищей погиб в перестрелке с полицией. Самым загадочным, хотя он и не верил в это до конца, было давнее свидетельство Чиччо. Ответственные за взрыв в Болонье были до сих пор не найдены, и было ясно, что никогда и не будут. В качестве кого он хотел заявиться к нему? Судьи ли, мстителя, просто обиженного? Или им двигало лихачество? Желание доказать, что существует свидетель того, чему Шпиц не хотел бы иметь свидетелей? Зачем он собирался к нему? Может, за тем, что любовь, на которую он не имел права, которую он устал и бросил ждать, которой боялся не дождаться, не терпела отсутствия контура? Его жизнь могла бы быть фреской, на которой нужно было изменить какую-то деталь. Но необязательно было сбивать фреску целиком, существовал способ, раствор, который позволял спрятать кусок и написать его заново, допуская сомнение и переосмысление. Живопись получалась бледнее, но зато становилась даже рельефной. Тридцать лет полусуществования, погруженности в траур вдруг резко сменились азартом и жаждой не упустить ни минуты, но мог ли он тратить их, если знал, что рядом жировал Шпиц? Перед лицом своей любви, своей любимой, самого себя, который прикасался к ней, мог ли он не посмотреть ему в глаза?
Он свыкся с болью от ампутации эпохи и вычитания самого себя, но разве и правда он не скучал по тому бедному, простодушному миру взаимопомощи, что царил когда-то в Сан Лоренцо, Квадраро, Тусколане и заражал собой, пожалуй, самый воздух города? Свидетели, участники, создатели, душители свобод – всех их постепенно охватывала амнезия. Идеи нестяжания и проч., (например, равнодушие к потребительству) давно вспоминались большинством общества как что-то вроде неизбежной детской ветрянки, шумерской цивилизации, а сам он отражался в глазах мира как неудачник со старомодными взглядами. Тридцать лет он смотрел на то, как растрачивался дух вольности, и думал, что не осталось уже почти ни глотка, а потом встретил ее. Он всегда идеализировал жителей ее страны, и она оказалась точно такой, как он представлял себе русскую женщину, даже превзошла его фантазии. Только появилась она слишком поздно. Без какой-либо видимой причины он сострясался в плаче, от вибрации всего костяка кружилась голова, и он вдруг начинал дышать. Исчезал в ее глазах, выныривал и вдруг в отражении различал того самого шута и бузилу, чокнутого, рубаху-парня и мудреца Вала. И это неожиданное открытие относительности времени превращало его диалог со Шпицем в самый что ни на есть актуальный и насущный.
Посидев какое-то время на ступенях церкви, покрутившись на Кампо[144] и вокруг, я вернулась домой. Заморосил дождь, и я вспомнила, что Вал ушел без куртки. Она висела на спинке стула и казалась живой, а в крохотной комнате чувствовался его запах. Мужчина пахнет табаком, граппой, степью, морем, дорогой, свободой… Ну да, свободой, и мне пришлось чуть ли не надавать себе по рукам, чтоб не залезть в его карманы. Я готова была оправдать себя тем, что там я нашла бы, может, какую-нибудь разгадку своих волнений. Как только твердой рукой я перевесила куртку от себя подальше на крючок у дверей, в них постучали. Ну вот, пустые страхи – распахнула я их.
«Слушай, у тебя вода идет?» – моя единственная соседка очень редко появлялась у себя, а когда появлялась, по ней можно было сверять часы. Перед ужином шумела вода по трубам – она принимала душ, в восемь тридцать, гремя высокими каблуками, тяжело спускалась с узкой спиральной лестницы и хлопала входной дверью в нашу башню. В полночь она возвращалась в компании с мужским голосом и в три утра уходила опять. Судя по шагам, кажется, без спутника. Хотя один раз я не удержалась и подсмотрела в окно: какая-то пара шла в обнимку, однако со спины женщина была совсем не похожа на мою соседку. Только однажды мы с ней обменялись репликами на лестнице, и вот надо же, сегодня я поднималась в ее квартиру с плоскогубцами, чтоб вместе с ней пытаться повернуть центральный кран, закрытый водопроводчиком. Эта соседка была моей домашней головоломкой, которая на сегодня разрешалась осознанием того, что тайная жизнь могла быть у кого угодно, что у каждого она, наверное, была, что уж говорить о Вале, которого даже под самым сильным солнечным светом я никак не могла увидеть прозрачным. С маленькой террасы башни я посмотрела в небо. Моросило, но среди дождинок был виден яркий иглистый шарик Полярной звезды, и мне показалось, что Вал в этот момент тоже смотрит на нее. Вернувшись, счастливая, я сразу заснула, но перед этим уже без всяких сомнений позвонила Валу.
– Беби, вставай, пойдем смотреть на Сириус, я только что его видел, он яркий, как твои глаза, – стоял он надо мной тоже какой-то чуть ли не восторженный. Было еще темно.
Покорно я оделась, по дороге все собираясь рассказать, как мы опять совпали, на этот раз в звездах, но от сонливости не могла раскрыть рта, пока не задрала голову: на светлеющем небе, что обрисовывало Яникульский холм, еще ярче Поляной горела Псица.