Аппендикс - Александра Петрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через пару лет, когда его друг был все еще в бегах, потрясенный Чиччо доложил, что видел этого уже возмужавшего парня, которого знал по их квартире, идущим вместе со своим бывшим одноклассником. Город Чиччо и его одноклассника находился на другом конце страны, но ничего странного в этом не было: с окончания лицея прошло уже лет семь, и Чиччо сам прижился в Риме. Что же тогда так поразило его в этих шагающих по пустынному сентябрьскому городу пешеходах? Недоучившийся в средней школе левак из римского плебса – один и тонкий красавец с прямой спиной, похожий чем-то на Рембо, сын крупной буржуазии, изучавший мертвые языки, – другой. Даже наблюдатель, смотрящий на них из окна автобуса, как в тот день Чиччо, мог бы заметить несоответствие: походка низкорослого и более старшего – грудью вперед, со втянутым животом, с застывшим в плечах и чуть вертящимся в талии корпусом, как у идущего на ринг боксера, и выверенная, сдержанная, изящная – у другого, но в левом движении сплошь и рядом можно было найти такие молодежные связи. Так что ничего особенного, подумал бы наблюдатель, отмахиваясь. Да может, один просто маляр, другой – молодой хозяин апартаментов, кто их знает. Или, может, в глазах более искушенного эти двое могли бы сойти за парочку. Кошмар, конечно. Как будто Рим не был центром духовности и христианства, ну да, ну да, но все ведь знали, что происходит во тьме некоторых кинозалов между буржуазного вида мужчинами и неотесанными пацанами, которые иногда не гнушались подобным заработком, и это еще до всяких сексуальных революций. Чиччо не был ханжой и не считал, что люди из разных социальных классов не могут по-приятельски идти по улице, болтая о том о сем, просто тогда на его однокашнике висело подозрение в причастности к недавнему взрыву в Болонье[140]. Его разыскивали. Или якобы разыскивали, но дело было даже не в этом, а в том, что он шел бок о бок с Гераклом по кличке Шпиц, борцом за левые идеалы, приятелем Вала, завсегдатаем их бывшей с Валом норы.
За тридцать лет Сан Лоренцо, когда-то стойкий красный район, единственный давший отпор чернорубашечникам в начале двадцатых, порастерял свое коренное население. На улицах шумела озорная и серьезная молодежь, студенты с Юга. Каждая вторая дверь оказывалась входом в ресторан или энотеку, отовсюду вылезали био-магазинчики, центры солидарности, почти полностью вытеснившие ремесленные мастерские. Счастливые острова взаимопонимания – магазины-бары с уютом, натуральными соками и мелкотиражными издательствами, международные центры комиксов, коллективы по теории и практике электроакустики, по философии и защите окружающей среды. Доносился джаз и рок, целовались на улицах.
Уже третий раз подряд он добредал досюда. Коричнево-бордовые башни стен Аврелиана, низкие по сравнению с ними мраморные ворота Тибуртина эпохи Августа, видная отовсюду белая цистерна с винтовой лестницей, при виде которой он почему-то всегда чувствовал себя окрыленным, хотя она и создавала атмосферу, которую так точно уловил Де Кирико, – все это осталось на своих местах.
Лишь после того, как опускались решетки на магазинах и супермаркетах, становилось понятно, что у района есть еще одно, ночное лицо. Сгущалась темнота, и марокканцы занимали свои посты. Коренные санлорентийцы закрывали ставни. Корни у них были неглубокие – району и было-то всего лишь век с хвостиком. Через стеклянные двери множества крошечных лавок по продаже спиртного разливался мертвенный галогенный свет, под которым за кассой скучали продавцы, бледные, темнолицые призраки. Кайф хоронили среди древних кирпичей Гонория, в водопроводных трубах, в нишах для электропроводов, в подъездах. Продажа шла бойко. Ночами кланы бились за территорию. Соперники калабрийцы, прикупив магазины и рестораны, почти отошли от прямой продажи, но случались разборки и с ними. В окна врывалась ругань по-арабски. Оружие – разбитые бутылки – было всегда под рукой. Конкурентов-пушеров и разных помогал отмусоливали об мусорные баки, били ногами, колошматили мотоциклетными цепями. Но другая жизнь текла параллельно, будто ничего этого не было, хотя и в ней случались бытовые скандалы, разрывы отношений прямо на подмостках улиц, рыдали женщины, политиканы выкрикивали пророчества, осыпали проклятиями правящих. От крика старики санлорентийцы теряли свой легкий сон, открывали и снова закрывали окна. Гремела музыка – гопники ставили усилители на улице, мелкобуржуазная молодежь до пятидесяти приезжала сюда отпраздновать happy birthday и состязалась в караоке. Интеллектуальное юношество затягивалось косяками, гоморра, ндрангета, мафия и североафриканский криминальный мир распределяли сферы влияния, призывая бога границ Термина. Абстиненты с тяжелым взглядом проходили мимо. Гремели конгос – группка негров наяривала на площади напротив церкви Непорочной Девы (днем на ее фресках санлорентийцы узнавали в образах святых своих погибших во время римских бомбежек и фашистских репрессий родственников). Девушки под мухой и феном, а то просто так пускались в пляс. В другом углу пятачка южане играли тарантеллу, тела молодых людей лежали на дорогах, иногда – прямо на проезжей части, у подъездов валялись использованные студенческие наборчики для курения крэка: банка с содой, ложка, пластиковая бутылка. Не изменилось здесь лишь поведение полиции и карабинеров: так же, как раньше, они предпочитали сюда не соваться.
Рим вечный, почти неизменный, может быть, почти такой, каким он был и две тысячи лет назад, переливался многоцветной накидкой Апаты. В эти часы здесь сосуществовали расы и нравы, социальные классы, разница вкусов. Кого-то ломало, кого-то колбасило, кто-то просто пытался себя понять, кто-то расстался с девушкой и хотел забыться, и кокс с амфетамином, своеобразные символы равенства, объединяли всех, как могли. Не для каких-то там аутичных, верных герычу маргиналов существовал они, а были модой, легким отношением к жизни, просто способом хорошо провести вечер, а то и начать деловое утро. У них было много ипостасей, и они были по плечу кому угодно: и студенту, и гопнику, и старику-артисту, и служащему. И даже уже школьникам предлагали его сбытчики. Чувство голода по прошлой, уже такой несвоевременной галлюциногенности, по веселым трипам поднималось в Вале. По сосредоточенности, что нисходила за вдыханием горящей травы и помогала открывать законы физики без помощи уравнений. Мистерия самопознания, протест и разделение опыта с другими – детали давно исчезнувшей эпохи, чьим реликтом или экскрементом он был. И вот уже звон сотен пустых бутылок и банок, что катились на него по разбитой булыжной мостовой под гул мусороуборок с нежным именем Ама[141], возвещал скорый восход. На улицы выходил невыспавшийся санлорентийский люд, в полутьме грузовички везли снедь на районный рынок.
Десятки раз он прокружил по тем же местам, как в тот день, когда имя доносчика получило полновесность. Зашел в подъезд и оказался в знакомом дворе. Квартиры располагались не на лестничных площадках, а по длине коридора, смотрящего во двор. Когда-то двери, ведущие в две комнаты, где жило по пять-шесть человек, держали открытыми, и соседи заходили друг к другу запросто. Солидарность была такая, что даже за единственный туалет на этаже не происходило серьезных сражений. Нет, пожалуй, ностальгии по холерным сортирам и даже по старым приятелям у него не было. Туалеты, слава богу, были теперь в каждой квартире, приятели давно переехали. Один, отсидев свой срок, писал мемуары, книги по воспитанию и всякое для юношества, другого сразу выпустили, и он тоже был при культуре, а квартиры сдавали. «Почему же ты так распорядился своей жизнью? – могли бы спросить его бывшие друзья. – Ведь ты был шальным, но и щедрым, было что-то в тебе особенное. Таких раньше называли романтиками». «Никакого решения, так получилось, – отвечал сам себе Вал. – Просто я оказался трусом. Раскаявшиеся, отмежевавшиеся проторчали за решеткой по десятку лет, но почти все как-то вынырнули. А я так, затесавшийся, и вот мне страшно было хоть на день потерять свободу. А потерял бы я ее не на один день. На год? На сколько? Но время в тюрьме идет по-другому, оно идет там по законам ада. Запертые в застенках раскаивались, отрекались, публично отмежевывались от прошлого, от своих идей и программ. А у меня не было никакой программы. Идеи, идеалы – да, но, если бы меня заперли в месте, где делают все возможное, чтобы отменить чувство достоинства, это произошло бы не за мои идеи и идеалы. Многие выдавали товарищей, следовали закону выгоды. После этих известий я сторонился любой формы коллективной жизни и сторонился бы, даже если бы не был в бегах. Я исчез из мира, но я был свободным, я был свободным, но у меня не было будущего. Правом на него могла бы быть эмиграция либо отсидка. Организация бегства в другую страну была для меня непосильна, да я и не мог оторваться, пуповина связывала меня с городом, с местами, где я все еще жил. Я был контуженым: краем уха, краем глаза, по цепочке – я ощущал себя причастным, мог ли считать себя невиннее или забыть о том, что потерял? Нет, не удобную жизнь, а веру в то, что мы делаем что-то необходимое, что мы – как бы кровоснабжающий организм, созданный ради оздоровления общества. Я не переваривал догматизм и почти военный строй иных наших организаций по вооруженной борьбе, я был почти сам по себе, и все же я не мог просто перевернуть страницу, как раньше не мог молчать в ответ на усиление государственного, бытового, какого угодно фашизма. Вот в Сан Лоренцо в начале двадцатых в них стреляли из окон, мальчишки вытаскивали булыжники из мостовой, рассказывали, женщины вышли с чугунными сковородами. И я бы тоже хоть со сковородой, да вышел, если бы фаши опять устроили переворот, как они и собирались. Так что мне не от чего отмежевываться. Я завис в межмирье: ни среди осужденных и, может быть, искупивших свою вину, ни среди свободных. Но если я и виновен, то точно не перед государством, которое само должно было бы занять место на скамье подсудимых. Мне не в чем отчитываться перед его коррумпированными наместниками, да и ни перед кем, кроме как перед Господом или Его падшим ангелом, если нам доведется, конечно, встретиться, в чем я весьма сомневаюсь, но чего и не исключаю. Часть меня сгинула, но другая все-таки ждала перемен. И так день за днем, я не заметил, как жизнь подвезла меня почти до конечной станции. Однако я не умер, а теперь вот собираюсь прожить еще много лет, и зим, и весен. Только прежде нужно подтянуть одну нитку, с которой все начало расползаться».